Здесь убедился я, что миф о поголовной мудрости еврейского народа — не более чем злая выдумка антисемитов. И я обрадовался этому, хотя правительство могло бы быть и поспособней. Тут подвернулись мне слова одной пожилой женщины, знающей множество языков и много ездившей по свету. Она моему другу как-то без печали сказала:
— Я довольно долго жила в Англии, могу сказать вам честно, что англичане — не самая умная в мире нация. Но они умеют поднатужиться и отыскать себе в парламент три сотни очень проницательных и опытных людей. В палату лордов и в палату общин, как вы знаете. А что касается евреев, то они по средней мерке очень умны, однако же умеют исхитриться и найти в своей среде сто двадцать человек, настолько недалеких и прожженных, что делается это всем заметно только в день, когда они уже в правительстве. Не правда ли, забавная загадка?
Но я судить об этом не берусь. Иной тут уровень моего существования, и я на этом уровне не поспеваю подбирать свои находки. Так, вечером сошел с автобуса я как-то и, спеша по делу, проскочил насквозь толкучку из десятка-двух подростков. А когда их миновал, смутное во мне вдруг шевельнулось чувство, а скорей — воспоминание о чувстве. И настолько острым оно было, что застыл я, чтобы осознать.
Все оказалось очень просто, это властно шевельнулась во мне память о сибирской ссылке. Когда вечером в поселке нашем шли домой мы из гостей или кино и в полутьме я видел впереди хотя бы трех подростков, мы с женой переходили на другую сторону улицы. И я своей опасливости вовсе не стыдился. Потому что в лагере со мной сидели такие же, и я знал, на что способны эти юноши — со скуки, ради молодецкой похвальбы и чтоб кипящую энергию на что-нибудь потратить.
Об этом вот и колыхнулась во мне чувственная память, совершенно лишняя и даже чуть смешная здесь. Поскольку на совсем иное здесь уходит юное бурление молодости, хотя есть и тут, как во всем мире, крепкие узлы, завязанные воздухом свободы.
Однажды мне пришла повестка из какого-то невнятного учреждения. Приехать предлагалось в Тель-Авив. Бывалые приятели мне вмиг сказали, что вызывают меня в нечто вроде контрразведки. Будут меня там расспрашивать про мою жизнь, и с кем встречался, и не знаю ли таких-то и таких-то, и все прочее из этого репертуара. И не езжай, если не хочешь, дело добровольное; как максимум — пришлют еще повестку. А не откликнешься — никто в претензии не будет.
Но я, конечно же, поехал! Предвкушая, как я интересно и значительно поговорю с каким-нибудь матерым знатоком.
Принял меня очень пожилой и сонный человек с лицом, донельзя изборожденным морщинами. Полузабытый им русский язык был пересыпан штампами анкет — он, собственно, анкетные вопросы мне и задавал. Пустые и формальные — насчет учебы, службы и занятий. Начал я сопеть и злиться через полчаса, ругательски ругая (про себя) его медлительность и вялость, полную бессмысленность такого вот опроса и свою наивность с глупостью, что я сюда поперся в эдакую даль и влажную жару. Но после устыдился и подумал: может быть, я с неким разговариваю редкого бесстрашия старым разведчиком, он тут коротает пенсионное свое время, а еще недавно… Может быть, в Энтеббе он летал освобождать заложников или выслеживал, возможно, Эйхмана? Так может сморщиться лицо от лет опасных, прожитых непросто и не попусту, и расколю-ка я его сейчас, подумал я. Вот только выберу секунду и спрошу.
— Иосиф, — голос мой был вкрадчив и почтителен (я в точности не поручусь, что был он именно Иосиф), — а у вас такое нервное лицо ведь неспроста. Вы явно провели жизнь, полную опасностей и нервных встрясок. Это от былых переживаний и волнений? Вы расскажите — если можно, разумеется.
Старик польщенно улыбнулся, широко раскрылись его блеклые полуприкрытые глаза, и с нежностью он мне ответил:
— Вы очень проницательны, мой друг. Я действительно прожил очень нервную жизнь. Я тридцать лет преподавал в школе математику.
Пора, однако, закруглять эту приездную главу. Осталось только рассказать, что все-таки я их встречал потом — ушедших в Вене беспорядочной, но сомкнутой толпой. Во многих городах Америки приходили они на мои вечера, и всласть мы выпивали после этого. И помню свой неделикатный вопрос, который задал как-то и закаялся с тех пор вопросы вообще кому бы то ни было задавать.
После моего выступления сидело нас человек двадцать в большом уютном доме (город я сознательно не назову и имя тоже перевру). Хозяин уже много лет прожил в Америке, блестяще по своей специальности работал, судьба его сложилась ровно и удачливо. Заговорили за столом о юных годах, и хозяин вспомнил, что вся юность у него прошла (и длилось это даже после института) под одни и те же причитания заботливой матери: Эдик, не высовывайся, ты не дома. Эдик, будь как все, не забывайся, Эдик, мы не дома. Засмеялись все знакомому мотиву этому, и я спросил беспечно:
— Эдик, а теперь вы — дома?