Вся жизнь Калажа состояла из «вторых смертей», как до, так и после Франции. Он был не из тех, кто полагает, что жизненный опыт неизменно идет на пользу, что в жизни ничего не бывает зря, что все наши встречи и все наши перемещения, включая сюда и самые гнусные и низменные места работы, играют некую роль в формировании наших окончательных сущностей. Все это эрзац-болтовня, а Калаж всегда слишком сурово относился к самому себе, чтобы мыслить в этом направлении. В его книге жизни не было прописано вторых шансов; просто запускаешь руку внутрь себя и отдаешь в заклад то немногое, что осталось от предыдущих смертей. Для него существовали только скверные исходы, жестокие причуды и непоправимые ошибки – а рядом с ними не было возвращения назад, искупления, исцеления, перехода на новый этап. Чтобы уживаться с самим собой, приходилось отрезать нанесшую оскорбление руку, отрезать, кромсать, ошкуривать, соскребать, отдирать от себя по клочку, пока не останутся одни лишь голые кости. Кости тебя и выдадут, кости свои не спрячешь и разглядывать их не прекратишь. И хочется одного: чтобы и других вот так же оголили полностью, до худобы, бестелесности, скелета – чтобы от тебя не ждали откровений и от них не требовали откровений, потому что и ты, и они знаете, просто знаете, как знает мать, знает брат, знает возлюбленная – истинная возлюбленная, что ты вычерпал себя досуха. Тем временем его злопамятный личный Бог более не пользовался посохом или скрижалями. Он выбрал себе иное оружие: гнев и «калашников».
Он думал, что я такой же оголившийся до костей легионер, брошенный возле того же колодца в пустыне с тою же пустой фляжкой и тою же неутолимой жаждой не одной лишь чистой воды. Я не оправдал его ожиданий. Он думал, что я, как и он, – человек до мозга костей, одна голая страсть. Только такой, как он, был в состоянии мне напомнить, что при всей своей досаде на новоанглийскую жизнь, при всей своей тоске по Средиземноморью я успел перекинуться на другую сторону.
Я представил его себе в костюме в тот вечер, когда студент пригласил его на ужин. В тот вечер искушал его Сатана эрзацем, и Калаж не устоял. Как не устоял и я. Никому не устоять.
Вернувшись, Калаж сказал, что поедет с нами в машине. Значит, нам выпадет вместе еще несколько минут.
В первый раз я сидел в его машине, а вел ее другой. Сам того не сознавая, я делал мысленные заметки: скручивание сигарет за рулем, ругательства, обращенные к Бостону и его неудобным узким переулкам, голос едва не срывается на гнев и негодование, потому что улицы здесь – дурацкий эрзац, время от времени – короткий свист, когда кто-то заслуживает одобрения, а ему не хватает английских слов, остается только свистеть. В машине он напомнил мне моего отца после того, как все его имущество, включая и автомобиль, было национализировано египетским правительством, так что он вынужден был ездить в чужих машинах и выглядел при этом скованно и неловко, поскольку перед ним не было руля. Калаж развалился на заднем сиденье собственного такси и до самой Конкорд-авеню показывал, куда ехать и как короче.
Когда мы остановились у моего дома, марокканец припарковался во втором ряду, а Калаж выскочил, чтобы помочь мне выйти. Помочь мне подняться по лестнице?
Не надо. Управлюсь. Однако он, как это принято у арабов, не стал садиться обратно в машину, пока я не скрылся на лестнице, ведущей на площадку первого этажа. Потом я услышал – машина отъехала.
Через два дня после того, как я едва не упал в баре в обморок, я повстречался на лестничной клетке с жилицей из Квартиры 43. У нее в руках были продукты, у меня – легкий полиэтиленовый пакет из «Коопа», я предложил помочь ей с ее мешками.
– Больше вечеринок не устраиваете? – спросила она, и в глазах ее поблескивала всегдашняя ирония.
– В последнее время нет. – Тут я вдруг осознал, что никогда не приглашал ни ее, ни ее сожителя на ужины, которые раньше готовил Калаж. Не хотелось даже прикидываться, что в ближайшее время будут еще вечеринки. Переезжаю в Лоуэлл-Хаус, сообщил я. Вид у нее сделался сокрушенный.
– Почему?
– Жилье бесплатное, ближе к Площади и библиотекам – лучше во всех отношениях.
– Зато никакого уединения, – заметила она.
– Верно, никакого уединения.
Мы изъясняемся иносказаниями? Она открыла свою дверь, впустила меня, я вошел в ее квартиру, потом в ее кухню, поставил ее пакет на столешницу. Ее квартира, как и Линдина, была зеркальным отражением моей. Меня этот факт заинтриговал – меня все в ней интриговало. Мы заговорили о квартирах: ее всегда интересовало, как там оно у меня. Хочет взглянуть? Я только что купил квинтет для кларнета Брамса. Сам себе подарил, добавил я в пояснение. На день рождения? Нет, только что выписался из больницы после операции. Желчный пузырь.
– Надо же! – А она напрочь забыла про ту ночь, когда ее друг отвозил меня в медпункт. – Но вы поправляетесь?
– Вроде как, – ответил я.
Ей нужно разложить продукты, а потом она ко мне заглянет.
– Латте хотите? Я как раз хотел себе сделать в неаполитанской кофеварке.