Справа показался Смольный Собор, подмигивая желтой подсветкой и золотыми куполами.
Где-то сзади донесся чей-то крик «Лелик, останови…»
Все земное было тленно, как-то несерьезно и несущественно. Лишь ветер, вечный спутник счастья, был рядом, мягко овевая ветровое стекло.
Повернувшись на миг вполоборота, я обратил внимание на Гавроша. Сжавшись в клубок, она что-то корябала на очередном клочке бумаги, не смея отказать себе в удовольствии отдаться истинной страсти. Ее не беспокоило происходящее – скорость, погони и крики.
Тогда, очень смутно, на краю сознания, мелькнула дикая мысль, что именно она создает все это: гонки, вопли, полет. Что эта скорость нужна ей сейчас, чтобы лучше чувствовать то, чему суждено превратиться после в нечто осязаемое. Что стоит мне закрыть глаза и мысленно напрячься, и я проникну в суть вещей, вспомню самое важное, увижу эту волшебную нить, которая тянется из ее сердца наружу.
Но все было тщетно, я уперся в бетонную стену и отскочил от нее, вернувшись в мир реальности, где правят законы, предложенные сэром Ньютоном и так легко принятые миром.
Это длилось минут пять, мы были обречены рано или поздно, упереться в Большеохтинский мост, неумолимо ведущий к Московскому вокзалу.
Сейчас понятно, что у «девятки» не было шансов, потому что она не умела летать. А тогда я просто подумал, вздохнув: …«Оторвались…»[1]
Скульптор
– Камень – мой главный враг, – сказал скульптор, поднимая сумку с огромным булыжником. – И он же – мой главный друг и союзник.
В поезде Москва-Питер моим соседом оказался крепкий мужичок-боровичок, в кепке хаки и с курчавой бородой на пол-лица.
У мужичка оказался тяжеленный рюкзак и не менее тяжеленная сума, оторвать которую от пола стоило немалых усилий. Я решил помочь. На счастье, тащить груз пришлось не так далеко – на улицу Черняховского, что за Лиговкой.
Не будучи хорошим рассказчиком, я всегда старался разговорить собеседников, с коими мне почему-то всегда везло.
Сам мужичок оказался каменных дел мастером, а в сумках у него были какие-то редкие булдыганы, за которыми он мотался «к своим людям, потому что нынче вокруг одни барыги».
– Слушайте, а вы действительно отсекаете лишнее, когда работаете? Есть у вас такое ощущение? – начал я с банальностей.
– Все это чушь про отсекание лишнего – так – для красного словца. Камень не врет – вот в чем его сила. Писаки могут соврать, превратившись в журналюг, поэты превратились в пугал, вместо трибунов. А мы ближе к корням, с нами правда-матка.
– Ну, знаете, я с вами не во всем соглашусь, – осмелился я робко возразить.
– Например? – поднял бровь ваятель.
– А кто ж всех тиранов увековечил, так сказать, в камне. Одни миллионы людей подвергали репрессиям, другие бросали в котлы миллионные армии, на благо страны. А вам хоть что – изобразили героя с поднятой рукой, с орлиным взглядом, грудь в орденах, фуражки-околыши, сняли гонорар, а то и звание народного – и дальше жить.
– Хитрый ты, жук, – сказал скульптор покряхтывая, перехватывая суму другой рукой. – Так то ж верили. Все верили.
– Ну, так и писатель верил, чем он тогда хуже скульптора? – мне стало как-то обидно за писателей.
– Все хитрее. Мое поколение, все на Рубинштейна выросли. Сайгон, слыхал?
– А то как же.
– Так вот, все бредили искусствами. Потом развела жизнь, кто куда пошел, кто в Литинститут, кто в Театральный, а я один в Сурикова поехал. Это в Москве.
Лет через пять встречаю тех, кто в Линституте учился. И что ты думаешь, кто в газете, кто в журнале.
– А что плохого?
– Ха. Как быстро жизнь людей поменяла. Когда ты рядом – это проходит незаметно. В восемнадцать мы мечтали о том, чтобы покорить мир, о космосе, о повестях, которые изменят жизнь. А когда я вернулся – все уже кропали статейки о демонстрациях, да трудовых успехах.
– Но это же не так плохо?
– Не так, если твоя цель просто выжить. Все на этом попались – думали, что если у тебя ручка в руках, то ты типа здесь пишешь про действительность, а по вечерам, на кухне, для Вечности. А оказалось, что твое перо днем так затупилось, что вечером ты уже ничего стоящего написать не смог.
– А почему? Усталость?
– Нет, все не так. Мне это камень помог осознать. Камень прост, потому надежен и понятен. У него нет таких хитростей, когда ты заблудился в тысяче букв, и потом уже не можешь понять, кто ты есть.
– Это как вам камень помог?
– А так. Я пока учился – все отражал да отражал ее – реальность-то – все мы лепили натуру разную. Кто лучше, кто хуже. Мы ж дети соцреализма. Строго с этим было. Долбил я тот камень, долбил и вдруг чувствую – живой он.
– Ну да, вы уже говорили.
– Точно. И вот долблю я один раз, делаю копию. И вдруг чую – что вижу ее не так, как надо – и так – и не так.
– Это как?