"Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие…". Остроумие, наверное, со времен Салтыкова-Щедрина стало неотъемлемой чертой русской интеллигенции — и либеральной, и революционной. Юмор, как известно, ценил В. И. Ленин. Сталин любил пошутить. Консервативная публика всегда была подозрительна к юмору — и недаром: смех расшатывал государственные устои не менее, чем бомбы, метаемые в правительство. Юмор всегда либо либерален, либо демократичен. Аристократия во все времена ставила выше серьезные жанры: трагедию, эпическую поэму. «Поэтика» Буало, декларирующая строгую иерархию жанров, есть не что иное, как литературный Версаль, присяга на верность Людовику XIV. Когда же аристократия вместе с Вольтером начинает посмеиваться надо всем, включая Монарха и Святую Церковь — жди Революцию с пятьюстами тысячами отрубленных голов и Романтизм с его иронией, переворачивающей все иерархии. Перед революционными силами в России в начале XX века стояла задача любой ценой дискредитировать власть — и вот появляются комические похождения «Распутина», сальные истории про «царицу» и «старца». Ни капли правды — но верят все.
Смех, как известно, — признак свободного человека. Точнее, смех освобождает. Остроумие позволяло Чехову освобождаться от того, чего он сильнее всего боялся (не боясь, по его признанию, вообще ничего — "даже смерти и слепоты") — от шаблонов. Следует признать: то, что Чехов принимал за «шаблоны», было на самом деле чертами традиционного общества, чертами классической эпохи. Эти черты в либеральном чеховском сознании обессмыслились, превратились в «осколки».
"Осколочность" — черта либерального мира. Ничто не связывает фрагменты в целое. Нет направляющего слова, идеи.
Чехов, с малолетства стремившийся отделиться, отойти от традиций, норм, обычаев, среды, стремившийся к предельной личностности, индивидуализму во всем, неизбежно приходил к невозможности высказывания, любое искреннее высказывание казалось ему цитатой, сказанной кем-то, любой поступок казался повторением кого-то. Он отталкивался от традиционных отношений, эстетически завершая их, превращая их в штамп, или шаблон, если говорить его языком (в его письмах, например, встречается выражение "шаблонная любовь"), "выдавливать из себя по каплям раба" — значит у Чехова как раз освобождаться от традиции — от «чинопочитания», от "целования поповских рук", от "сознания своего ничтожества". Чехов искал "новую правду" по ту сторону традиционных отношений.
"Дама с собачкой", один из самых светлых и чистых рассказов Чехова, воспевает адюльтер. Лишь измена, разрастающаяся до настоящего чувства, кажется Чехову выходом. Выходом откуда и куда? Выходом для живого мыслящего человека из жизни ложной, сковывающей, косной — к свободной, "новой, прекрасной жизни". Причем «освобождение», которое переживают герои чеховского рассказа, в контексте эпохи (Анна Сергеевна и Гуров — современники Блаватской и Гурджиева) может прочитаться как «пробуждение», "освобождение от ложного я". Когда Гуров провожает Анну Сергеевну в С., он чувствует, "как будто только что проснулся", а о его жизни в Москве Гурджиев непременно сказал бы: «спит» — жизнь эта и описана как сон. Развивается толстовская (а на самом деле оккультно-теософская) тема в рассуждении Гурова о ложной «оболочке», "в которую он прятался, чтобы скрыть правду".
Чехов не знал Востока, но, по его собственному признанию, болел 6–7 лет учением Толстого. Толстой, до сих пор почитаемый в Индии как махатма, конечно же, учил освобождению от «догм» и особенно от "ложного я", но при этом писал "Анну Каренину" и "Крейцерову сонату". Даже этот разрушитель традиции, справедливо анафематствованный еретик и сектант (но притом все же мудрец и гений) показал измену как беззаконие, неизбежно приводящее к трагедии, и самим названием повести «Дьявол», со свойственным ему опрощением обозначил то лицо, которое всегда скрыто за супружеской неверностью.
Тем не менее реальность вне адюльтера — законный брак, семья, дети — остается для Чехова закрытой темой. Это «скучно», это уже было, это семейство Туркиных. Формы омертвели, точнее, кажутся Чехову мертвыми ("оболочка", «футляр», "серый забор с гвоздями"). Увидеть их изнутри, их правду Чехов не может, так как для него, принимающего либеральный порядок в принципе, измена мужу — что угодно, но только не грех, не прелюбодеяние, не зло. Изменить старому мужу или глупой жене даже нужно — здесь у Чехова в нравственном отношении, несомненно, выходит «прогресс» против развратного, но совестливого старика с его вызывающим сострадание Карениным.
Чеховская «правда» требует, чтобы муж, которому изменила жена, выглядел смешно и жалко. Чехов смеется над этим — из страха не оказаться когда-нибудь в подобном качестве. То есть он попросту боится. Это интеллигентская боязнь показаться кому-то жалким или смешным: показаться банальным, не новым, не на уровне современного сознания и развития. Боязнь показаться кому-то "не мущиной".