Она лежала с ним рядом, прислушиваясь к слитному гудению утренней улицы; ее слегка увядшее, когда-то прелестное своей ласковой кротостью лицо было задумчиво-грустным, и он видел золотую капельку сережки в мочке ее уха, розового после сна, полуприкрытого еще не тронутым сединой светлым локоном. И этот локон напомнил ему об их общей молодости, о тех днях, когда начиналась их близость, когда одно лишь прикосновение друг к другу опаляло обоих жгучим огоньком. Этого головокружительного огонька уже не высекалось между ними, и ему вдруг стало жаль и ее, и себя. Он подумал грустно, что все, к сожалению, проходит на грешной земле, но вслух не решился произнести эту мудрую глупость и молча поцеловал ее в теплую золотую капельку.
— Если бы ты знал, какой чужой стала мне Москва, — сказала она, не улыбнувшись, как обычно, на его поцелуй, и посмотрела в окно, где над каскадами блещущих солнцем крыш загораживали серо-мглистое июньское небо огромные рекламы “Филлипс” и “Дакота”. Я просыпаюсь и с ужасом думаю, что надо выходить на улицу, заходить в магазины, видеть нерадостные лица людей, игрушечные этикетки заграничных товаров, жалкие, залежалые эти “марсы” и “сникерсы”. — Она вздохнула. — А накрашенные девочки за прилавками среди баснословных цен. А нищие и беспризорные, толпы спекулянтов, толкучки возле метро, а эти грязные “блошиные рынки”. Уже нет чистых московских улиц, милых переулочков, везде иностранные вывески, везде “Голливуд”, “Денди”, “Калигула”, “Казино”, “Найт-клуб”, “Мини-маркет”, именно “Мини-маркет”. Все искусственное, все нерусское. Мы живем, как в плохой пьесе, поставленной каким-нибудь Марком Захаровым. И уже не первый год играем глупейшие роли в обезьяньих декорациях.
— В обезьяньих декорациях?
— Да, в каком-то грязном, колониальном, захолустном городе, который пыжится, надувается, хочет быть подобием Запада. Мы живем в чужой одежде, в чужом гриме. Ты знаешь, мне стало как-то неспокойно и душно в Москве. Уехать бы куда-нибудь, уехать…
— Куда уехать? — спросил он, думая о том же, что испытывала сейчас и она, — об этих утратах неприятного пробуждения в своей квартире, давно обжитой, забитой любимыми книгами, собранными за многие годы, которые стали половиной его жизни — пожалуй, квартира еще оставалась крошечным островком среди переменившейся в течение нескольких лет Москвы, с небывалой услужливостью надевшей на себя взятый напрокат нелепый наряд, ставший в этом наряде отчужденной, не родной, населенной незнакомыми людьми. — Да, хорошая моя, — сказал он и погладил полуприкрывший ее ухо локон, такой же нежный, теплый, как в те далеки молодые, так молниеносно прожитые годы. — Я понимаю, — повторил он. — Бывают и у меня утра, когда я просыпаюсь, как в чужой стране. Ты права. Все стало другим. Даже читать лекции мне стало не по себе. Но как уехать? Куда? У нас уже не те силы…
— Нет, — проговорила она, закрывая глаза. — Уехать, уехать, чтобы не видеть этот ужас, нашу опозоренную столицу, униженных страхом людей. Убийства на улицах, в троллейбусах взрываются бомбы…
— Да, изменилось все.
— Прости, пожалуйста, наша любимая Москва напоминает разряженную в колониальные ошметки гулящую девицу. Это просто невыносимо видеть. Исчезло что-то прекрасное, что было… Что и объяснить нельзя.
— Все можно объяснить, — задумчиво сказал он. — Только объяснение все может оправдать. И оболгать. Но… скажи, пожалуйста, кто нас ждет? Бросить все — университет, квартиру, вот эти книги — и уехать? Потом надо иметь деньги Валюту к тому же.
— Ты известный ученый, получишь место в каком-нибудь тихом университете или колледже, нам немного надо. Я готова жить очень скромно. Продадим за доллары квартиру, дачу, машину. Простимся с Москвой, уедем и будем жить в каком-нибудь крохотном швейцарском городке — квартирка или игрушечный домик на берегу озера, дорожки среди цветочных клумб, тихо, тепло, просторный воздух, закаты над горами, а ночью звезды, звезды, и на душе безмолвно, спокойно.
Он сказал серьезно:
— Хорошая моя, ты говоришь, как поэт. Но все равно: и там мы будем чужие. Ты, наверное, помнишь, какая тоска охватывала тебя в Стокгольме, даже в Париже, через какую-нибудь неделю. Я читал лекции, болтал на каких-то там форумах, а ты ни с кем не хотела встречаться и только повторяла одно: хочу домой, уедем скорее из этого скучного города. Помнишь?
Она ответила с горечью:
— Был другой мир. Я всегда удивлялась, когда твои иностранцы говорили: Париж веселый город, Москва унылый город, без всякой ночной жизни. Что ж, теперь совсем наоборот: Москва стала чересчур веселеньким городком. Скажи, разве можно жить в пошлом веселеньком анекдоте? И чувствовать себя в безводном душном аквариуме, обклеенном переводными картинками, изображающими русским дурачкам заграничную благость? Я устала от всего, что происходит сейчас, мне как-то страшно, я живу в каком-то неестественном мире. Мне ничего не хочется делать, никого видеть. Когда я должна выйти из дома, меня охватывает отвращение и страх…