Владимир ВИННИКОВ. В начале 30-х годов прошлого века в отечественной культуре, включая литературу, произошёл важный перелом, последствия которого во многом сказываются и поныне. Речь идёт о почти полной национализации коммуникативных каналов советского общества. Далеко не все авторы сумели без потерь пережить эту ситуацию, а многие — даже просто её пережить, хотя для некоторых эти новые условия оказались идеальными. Можно ли сказать, что Леонид Леонов — как и Михаил Шолохов — относится к тому типу художников, которые в каком-то смысле оказались больше своей эпохи, а потому не столько им пришлось изменять себя под "канал имени Сталина", сколько параметры этого канала менялись под их формат? Насколько это обстоятельство было включено в ту "огромную игру", которую Леонид Максимович, по вашему утверждению, вёл в 30-е—50-е годы с "отцом народов"? Какие культурные и общественные силы он представлял? Что, на ваш взгляд, заставляло товарища Сталина не просто мириться с существованием писателя Леонова, но и воспринимать его всерьёз?
Захар ПРИЛЕПИН.
Сталин, думаю, осознавал масштаб — и Леонова, и Шолохова, и Булгакова, и Пастернака, и Алексея Толстого. Он, при всём своём интуитивном чутье на вес и значение литератора, мог не понимать технически каких-то вещей — именно поэтому советовался с Пастернаком о Мандельштаме, именно поэтому пропустил гений Павла Васильева, и вся эта история с Васильевым закончилась ужасно, но… В случае с Леоновым Сталин предпочёл довериться даже не мнению Горького (Горький прямо сказал Сталину, что Леонов вправе отвечать за всю русскую литературу, в каком-то смысле назначил его своим преемником) — а, опять же, интуитивному ощущению огромности леоновского потенциала.Ведь Леонов в 30-е годы работал так, как никогда потом. В 20-е у него был практически вертикальный взлёт: горсть гениальных рассказов, несколько великолепных повестей — тоже, кстати, едва прочитанных, многообещающие, хотя ещё сыроватые "Барсуки", потом "Вор" и следом, уже с перехлёстом куда-то в стратосферу, "Соть", менее удачный, но с блистательными кусками "Скутаревский" и — вершина! — "Дорога на Океан".
Сталин все романы Леонова 30-х годов читал и прекрасно осознавал, как всё это масштабно выглядит на фоне иных поделок. Масштаб он ценил. На леоновские заковыки внимания не обращал, мог элементарно просто не заметить, что у Леонова все большевики бесплодны — у них детей нет! Или что в "Соти" — на великой стройке — первой жертвой был маленький ребёнок, девочка. Платонову, правда, Сталин таких шуток не простил. Но Платонов наглядно юродствовал. А Леонов — он таким серьёзным казался, таким убедительным, таким суровым, таким тяжёлым. Соразмерным эпохе и задачам. А мрачный его, без улыбки, юмор — у Сталина был такой же мрачный, без улыбки, юмор.
Рискну сказать так: в Леонове была некая даже не бесчеловечность, а внечеловечность. С самого начала. Сталин, опять же не отдавая себе в этом отчёт, на уровне сугубо интуитивном, искал себе оправдания в мире дохристианском. Леонов во многом, конечно, оттуда. По Леонову — Христос пришёл, но не справился. Сталин в такие подробности не вдавался, но что-то чувствовать мог.
Сталин жил в мире слащавых славословий просто за неимением другого. Он предпочёл бы, наверное, что-то из мира ацтеков, инков — или то, что нам Мэл Гибсон изобразил в картине "Апокалипсис". У Леонова описание сталинской Москвы 30-х годов тоже всё время норовит превратиться из булгаковского театра и цирка в умопомрачающий гигантизм.
Сталин не хотел, чтоб было смешно. Он хотел, чтоб было огромно и страшно. Чтоб всё было больше человека, больше человеческого. Вот как у Леонова.