В воскресенье мы попросили с Кукушкиным у Доброговечера по запасному комплекту обмундирования и, прихватив щетки для чистки коней, пошли на залив постирать свои гимнастерки и брюки, измазанные в смоле и глине.
Море было серым и холодным. Ленивые волны, накатываясь на прибрежный песок, выбрасывали бессчетное множество маленьких медуз. Мы перебрались на камни подальше в море и занялись стиркой. Смола, конечно, не отмывалась, но глина и соленые разводы от пота легко сходили с дубленой материи. Мы развесили свое обмундирование на кустах, сели на песок и закурили.
Ветер срывал последние листья с березок. Глухо шумели сосны, и высоко в небе печально кричали, словно ножом по сердцу резали, журавли.
Мне стало тоскливо, и я запел себе под нос:
— Не надо, — попросил Кукушкин, — видимо, ему припомнился Миша Бубнов. Мы помолчали, потом он затянул сам:
Откуда-то появился Венька Кузин и попросил Кукушкина списать ему эту песню в записную книжку.
— Я не знаю ее до конца.
— А что помнишь, то и запиши.
И Кукушкин, чтобы поскорее отделаться, записал ему все, что запомнил от обгорелого танкиста в госпитале. Венька ушел довольный, и мы опять стали слушать ветер в соснах, ленивое холодное море и прощальных журавлей.
Мы не заметили, как к нам подошел Щеглов-Щеголихин. Дело в том, что Коля Зотов, полковой сапожник, по нашей просьбе шил сапоги со скрипом командиру полка, начальнику штаба майору Новикову и командиру комендантского взвода лейтенанту Липецкому. И он умел так делать этот скрип, что сапоги докладывали нам о приближении начальства километра за два. Поэтому нас начальство никогда врасплох не заставало.
Щеглов-Щеголихин носил теперь две шпалы и был комиссаром полка. Зотов не шил ему сапоги со скрипом, потому что наш комиссар был всегда к месту.
Мы не успели встать и поприветствовать комиссара. Он молча рукой показал нам, чтобы мы садились, и сам присел рядом с нами.
Он вынул портсигар, и мы втроем задымили «Казбеком» и стали снова слушать холодное осеннее море и думать каждый о своем.
Бывают же удивительные люди на свете. Войдет такой человек в комнату, ничего не скажет, а всем сразу приятно делается. Таким был и Щеглов-Щеголихин. Мы просто посидели и покурили; когда он ушел, мы улыбнулись друг другу и забыли о том, что море холодное, сосны угрюмые, а журавлиные голоса печальны, как разлука.
Перед строем, на общем построении полка, всем разведчикам батареи объявили благодарность за дранку от командира бригады Симоняка, а Кукушкин особым приказом награждался месячным отпуском.
Конечно, нет ничего вернее солдатского братства: лейтенант Пушков дал для отпуска Кукушкину свои не ношенные шерстяные гимнастерку и брюки, старшина Добрыйвечер — хромовые сапоги, Витя Чухин — шинель, у него она была самая красивая в батарее, Федотов своим способом поджарил на дорогу Кукушкину двух кур. Где он их достал, я не могу представить, на Ханко не было тогда ни одной курицы. Впрочем, Кукушкин сам мне когда-то говорил, что Федотов из воблы может перепела приготовить, и я ему верил.
Мы оглядели нашего Кукушкина со всех сторон и проводили до вокзала. Мы собрали ему денег на дорогу, чтобы он ни в чем не нуждался.
И все это доставляло нам такую радость, будто в отпуск ехал не Кукушкин, а мы сами.
Вернулся он раньше срока, похудевший и молчаливый.
— Все кончено, сочинитель! — сказал мне Кукушкин, — Тоня вышла замуж. Где мое старое барахло, я переоденусь…
Я хотел утешить его его же словами: «Вечно у этих девчонок все шиворот-навыворот получается» — но промолчал.
Утром Кукушкина вызвал в штаб полка уполномоченный особого отдела старший политрук Загородний.
— Сядь за этот стол, — сказал старший политрук, — и напиши на этой бумаге все песни, какие ты поешь. Только все, понимаешь! — и вышел, заперев за собой дверь.
Кукушкин сел за стол и начал рисовать чертиков, потом нарисовал Министра, и свой автопортрет, и портрет Тони.
Через два часа дверь открылась.
— Написал? — спросил старший политрук.
— Я знаю очень много песен, если все их записать, в штабе бумаги не хватит…
— Нет, ты мне скажи, какую антисоветчину ты поешь? — закричал старший политрук. В это время в комнату вошел Щеглов-Щеголихин.
— Что происходит?
— Посмотрите! — старший политрук подал батальонному комиссару письмо и листочек из записной книжки Веньки Кузина, на котором Кукушкин написал песню обгорелого танкиста. Этот листочек Кукушкин узнал сразу.
Очень хорошие слова надо произносить очень редко. От частого употребления они стираются и перестают быть хорошими. Поэтому очень хорошие слова Щеглов-Щеголихин говорил редко, впрочем, в его устах каждое слово было хорошим. Так нам казалось. Он прочел поданную старшим политруком бумажку и вернул ее обратно.
— Порвите ее, старший политрук, и отпустите парня. Очень вам советую.
Кукушкин ушел и, что ответил старший политрук батальонному комиссару, не слышал.
Он рассказал об этом мне и Федотову.