– Естественно, запишу. А знаешь, у меня есть адрес База Олдрина в США.
– Ты писал ему письма?
– Нет.
– Обещай, что напишешь мне.
– Ясное дело, напишу.
Перед уходом мы немного побеседовали с его родителями, я поблагодарил Сельму за ужины, которыми она меня кормила, когда я приходил к Софусу. Поблагодарил за возможность приносить пользу. Поговорил с Оули о его новой работе в одном из офисов в центре Торсхавна. Поговорили о Гьогве. Хорошо, что кто-то еще здесь остается, так мы решили. Им и самим хотелось бы остаться, но не получалось, с деньгами было плохо, и Оули считал, что если Фареры действительно добьются независимости от Дании, то будет еще хуже. Так мы и беседовали. О мелочах и крупных политических встрясках, которые я изучал в школе несколько световых лет назад, а с тех пор ничего не изменилось. И в конце концов я рассказал ему, что воспользовался его предложением и однажды взял его лодку. Рассказал о новогоднем вечере и о человеке, которого мы вытащили из моря. По Оули было видно, что слышать это ему приятно. Он был горд тем, что благодаря его лодке мы спасли человека, что он, Оули, как раз в тот момент жил здесь и у него была лодка и что в нужное время все сработало, как надо. Он улыбнулся и сказал:
– Берите ее, когда хотите. Я оставлю ее здесь. На всякий случай.
– Ты не возьмешь лодку с собой?
– Я все равно редко ей пользовался. Оставлю тут. Лодка может очень пригодиться.
Но нам она так и не пригодилась. Мы больше никогда ее не брали. Мы уехали, а лодка так и осталась лежать в бухте.
Пожав ему руку, я сказал: до свидания. Я уже вышел и спустился по ступенькам, когда Оули открыл дверь и окликнул меня:
– Кстати, почему ты больше не поешь? Ты уже давно перестал петь…
– Потому что сейчас у меня все в порядке, – ответил я и ушел. Через неделю, в среду, я собирался в последний раз заскочить к ним, чтобы попрощаться с Софусом и Сельмой. Стоя на кухне на Фабрике, я видел, как они складывают оставшиеся вещи в грузовик, но они опередили меня, как и во многом другом, и когда я наконец надел ботинки и вышел во двор, то увидел, что грузовик уже уехал. Птичка улетела. Теперь в Гьогве на три жителя меньше.
До конца марта я продолжал делать ту работу, которую мне подыскал Хавстейн, то есть помогал чужим людям разбивать сады. И вот однажды мне позвонил – господи-боже-ты-мой – журналист, которому во что бы то ни стало приспичило сделать репортаж о чокнутом норвежце, который прямо посреди зимы сажает сады. Сначала я не мог понять, откуда в редакции «Сусиалурин» или «Дагбладид» пронюхали обо мне, но потом догадался, что это Хавстейн поспособствовал. Он полагал, мне будет полезно, если я осознаю, что спрятаться все равно не удастся, и лучше, по его словам, сразу взять быка за рога.
Ни хрена, сказал я.
Забудь.
И речи быть не может.
К черту.
Однако если ты живешь в реабилитационном центре для пациентов с психическими отклонениями, ты можешь лишь высказывать мнение. Уже в следующий понедельник я ехал в машине, а возле меня сидел охочий до новостей журналист из крупнейшей фарерской газеты. Никакого плана насчет интервью у меня не было, я просто решил изобразить из себя придурка, с которым совершенно невыносимо разговаривать.
Так, например, я настоял на том, чтобы, пока мы ехали, радио было включено на полную громкость, так что грохот «Радио Фарер» отдавался даже от каменистых глыб, мимо которых мы проезжали по пути в Фуннингур. Сперва он осторожно попытался это пресечь, но когда я сообщил, что от шороха шин по асфальту у меня начинается аллергия, он согласился на радио. Должно быть, уже в тот момент я показался ему совершенно чокнутым. Все шло по плану.
Я выбрал самый долгий путь и поехал через Вестманну. Музыка играла так громко, что журналисту оставалось лишь молча сидеть рядом, вертя в руках фотоаппарат, словно он в любой момент был готов меня заснять. Когда мы проезжали Стреймнес, он все еще сидел с фотоаппаратом наготове, и тогда я убавил звук.
– No Kodak moment today,[83]
– сказал я.– Что-что?
Тогда я опять прибавил звук, еще громче, опустил окно, и в салон ворвался ледяной воздух. Я вел себя как ни в чем не бывало, а журналист, съежившись, не смел протестовать.