Тяжело вздохнув, бедный Олаф Людвиг провел рукой по покрасневшему лицу и попытался отогнать от себя желание изо всех сил ударить меня по голове. Я был самым инфантильным человеком на всем Западном полушарии. Я продолжал делать свое дело: с плитами покончено, пора приступать к аккуратной посадке японских растений, которые я видел впервые в жизни и из-за которых мне пришлось перечитать книги по садоводству. Вот только избавиться бы от репортера, который был как бельмо на глазу и старался вести себя наиболее неприемлемым для меня образом. Поменяв тактику, он начал фотографировать меня во всех возможных ракурсах, так что мерцание вспышки отражалось от листьев. Я старался не смотреть в объектив, поворачивался спиной, однако убежать было невозможно: он постоянно крутился вокруг и топтался по моему маленькому зимнему садику, не разбирая дороги. Внезапно я взорвался и заорал.
– Да прекрати же, в конце концов! Прекрати! Ты же всю эту хренову вазу к чертям растопчешь! Нащелкай уже, сколько тебе надо, и дай мне спокойно поработать! Тут и смотреть не на что, я не хочу отвечать на вопросы, и прекрати меня щелкать! МАГНУУУССОООН!
Я просил о помощи.
Звал совершенно чужого человека.
Звал Магнуссона-в-кимоно, и тот через пару секунд появился в дверях и увидел меня на коленях перед до смерти перепуганным журналистом, который стоял с фотоаппаратом на шее, вытянув руки по швам, словно его поймали с поличным при попытке изнасилования. Не зная, что сказать, Магнуссон вцепился в кимоно. Потом он произнес:
– Здесь уже так красиво. Хотите саке?
Олаф Людвиг энергично закивал.
Я уставился прямо перед собой и готов был заплакать.
– Хорошо. – Магнуссон отправился за рисовой водкой, а я поднялся и приблизился к журналисту, который по-прежнему стоял выпрямившись, словно аршин проглотил, и пялился на меня.
– Неужели не ясно? – начал я. – Я не хочу, чтобы в твоей газете про меня писали, не хочу ее читать, у меня раньше никогда не брали интервью, и не надо мне этого. Я об этом не просил. Кто, когда, где, почему, зачем и сколько – это только мое дело, а других не касается.
– Так бы сразу и сказал, – немного обиженно произнес Олаф-журналист.
А потом он опять вдруг изменил тактику и резко добавил:
– Ты действительно думаешь, что мне охота об этом писать? Подумаешь, какая-то чертова статейка о садоводстве для домохозяек! Ты что, не понимаешь, что это я тебе услугу оказываю! Я стараюсь тебе помочь. Или ты уже настолько спятил, что и этого не понимаешь?
– Так что тебе надо? – мягко спросил я. – Ты тоже полагаешь, что я больной? Норвежец спятил – так напишем же об этом! Наш специальный корреспондент о тех, кто еще как-то живет! Счастливая история о ростке, пробившемся сквозь асфальт!
– Я, ну… Ладно, забудь. Я просто хотел чем-нибудь вам помочь. Только и всего.
– Вам? Спасибо, у нас и так все прекрасно.
– Да уж, заметно.
Больше мы ничего не успели сказать, потому что вернулся Магнуссон. Улыбаясь, он нес поднос с тремя чашечками и бутылкой саке. Поставив поднос на землю, он сел рядом с нами, разлил саке по чашкам и начал беседу. Сама обходительность.
Следующие три дня я провел у фарерского японца, заезжая домой только поспать. Я ни с кем не разговаривал, потому что уезжал еще до того, как остальные просыпались. С головой ушел в обустройство японского садика, а к обеду приходил Магнуссон, который тоже был увлечен моей работой и радовался каждому достижению. Он задавал вопросы и интересовался растениями, мы вместе с ним читали книги по садоводству и беседовали о почве для посадки. Мне было приятно и казалось, что я на какой-то момент вернулся к спокойной жизни садовника в Ставангере, которая завершилась тысячу световых лет назад. В среду я закончил работу и уехал, оставив Магнуссона в прекраснейшем японском саду на Фарерах, на зеленом пятне посреди зимней серости, заключенном в стеклянные стены с темно-коричневыми деревянными рамами в японском стиле, которые мы заказали на фирме, занимающейся зимними садами. Уезжая, я помахал ему и понял, как много этот садик для него значил, совсем как в Японии. Он стоял в нем и улыбался, а я пожалел, что работа закончена, и захотел остаться. Перфекционизм.
Подъехав к Фабрике, я остановил машину, но не вышел.
Я начинал терять терпение.
Мое драгоценное терпение, которому я не мог нарадоваться.
Изнутри меня раздирал гнев, для меня открылись совсем другие Фареры, откуда не вырваться, где за тобой постоянно следят и где тебя ни на секунду не оставят в покое.
Рывком распахнув дверцу, я схватил оставшееся растение, которому не хватило места – это было деревце-бонсай за две тысячи крон, в глиняном горшке, – вышел из машины, захлопнул дверцу, прошел в дом, поднялся по ступенькам и вошел в кабинет Хавстейна. Увидев меня, он улыбнулся, встал из-за стола и подошел ко мне, спросив: «Ну как? Как прошло интервью?» А потом заметил, что я не улыбаюсь в ответ, и улыбка сползла с его лица.
Мы стоим на ковре лицом к лицу.
– Зачем ты это сделал? – тихо спрашиваю я.
– …
Я чуть не плачу. Я мотаю головой.