Было прекрасно и волнующе! Между тем в окнах того дома, что напоминал чем-то муниципалитет, а чем-то колледж, стали появляться тени; их достаточно четкие очертания прекрасно просматривались с улицы; это были очертания людей, собравшихся в комнате, – настоящий конгресс призраков. Там присутствовали генералы, министры, художники, во всяком случае по меньшей мере один художник, тот, что нюхал табак, чтобы не курить (врачи запретили); он медленно умирал, а вместе с ним умирал и его дом. Прежде, когда его крепкое тело излучало здоровье, дом этот, окруженный садами, цвел улыбками зеленых ставен; из окон, куда проникало весеннее солнце, открывался вид на живописные холмы с растущими на их склонах плодовыми деревьями; но мало-помалу повсюду стали вырастать огромные железобетонные строения; они медленно, но неумолимо зажимали дом в кольцо, и радость покинула его. Теперь и лица, встречающиеся на улице, были другими. Соседи больше не узнавали друг друга. Иной раз открывалось окно, и кто-то мелькал за портьерами в глубине темной комнаты; но поговаривали о том, что это скорее всего кто-либо из предков и, следовательно, это не более чем игра воображения. Гебдомерос же бежал и от этого стремительно нарастающего темпа жизни, и от этого неоспоримого изящества, которые отныне царили в квартале, и искал спасения в саду пиний. То были пинии-страдалицы, ибо среди этих деревьев, таких целебных, таких животворных, свирепствовала странная эпидемия. Ствол каждого из них обвивала, подобно гигантской змее, белого цвета деревянная лестница; эта винтовая лестница завершалась своего рода площадкой, а по сути ошейником, который сжимал горло несчастной пинии. Тот, кого домочадцы именовали королем Лиром, отсюда
развлекался наблюдениями за различными птицами, пытаясь застичь их врасплох, в необычных положениях. Особый интерес вызывали у него воробьи. Насыпав на площадку крошки, стоя неподвижно, как колода, он утрачивал всякое сходство с человеческим существом. Не походил он и на статую. Даже в минуты отдыха, расслабившись, позой своей он никак не напоминал те скульптурные изображения, что располагаются на крышках саркофагов, будь то этрусские супружеские пары, или же фигуры вооруженных до зубов ландграфов. Не было в нем сходства и с непристойно нагими старцами со струящимися бородами и сладкими взорами, царственно опирающимися о ствол дерева, которые в античной пластике представляют собой реки и земное изобилие. Не похож он был ни на одного из раненых или умирающих гладиаторов. Облик этого чудака имел скорее не скульптурный, а окаменевший вид, подобный трупам, отрытым в Помпеях.[9]Его попытки улечься на площадке завершались тем, что он сливался с ней в единое целое, выплощаживался,
превращался в большой грубо обработанный брус, приколоченный в спешке к доскам, чтобы удержать площадку в равновесии в случае возможного, но никогда не случавшеюся толчка. Поэтому, когда он был в засаде, площадка казалась опрокинутой, поскольку естественно предположить, что укрепляющий прочность досок брус должен находиться внизу. С такого близкого расстояния воробьи имели поистине диковинный вид. Птичьи головы своей озадачивающей и тревожащей таинственностью не раз заставляли Гебдомероса погружаться в сложные метафизические размышления, и чаще всего он рассуждал о головках перепелок; среди прочих волнующих его воображение голов на первом месте была голова курицы, меньше беспокоила голова петуха, а еще меньше гуся или утки. Он считал голову птицы символом дурного, абстрактным предзнаменованием беды. Он полагал, что египтяне наделяли скульптурные и живописные изображения божеств и прочих существ птичьими головами с целью использовать их в качестве гомеопатического средства для излечения своих страхов и чрезмерной мнительности: зло излечивалось злом. Считал он также, что в Италии жест, обозначающий рога (дьявола), показывают по той же причине, то есть из суеверного страха. Эти мысли навещали его главным образом тогда, когда он оказывался среди пиний заброшенного сада; там, посреди заросших газонов, стояли брошенные бронзовые колесницы и скульптурные изображения толстокожих животных; утопал в грязи курятника носорог; а за стеной, с другой стороны того смехотворного заграждения, которое служило границей соседствующих владений, обозначенной лишь для того, чтобы их владельцы не ссорились, вытаптывая друг у друга капусту и латук, находилась небольшая гостиница. Увы, эта гостиница была не из тех приветливых гостиниц, где можно было подкрепиться, не из тех, что доставляли своими удобствами радость нашим дедам; эта гостиница будила мысли о бессмертии и пробуждала в памяти теорию, согласно которой ничто не может исчезнуть или быть уничтоженным, а все продолжает существовать, меняя лишь форму и материю; гостиница эта заставляла думать о метемпсихозе,[10] точно так, как это было в те дни, когда собирали виноград на холмах римской Кампаньи.