Я сидел рядом с Дорой тихо, как мышка, не спуская глаз с ее губ; щеки мои пылали, подаренный листок лежал на коленях. Когда в тот вечер я засыпал, перед моими закрытыми глазами мельтешили сотни предметов, уцепившихся друг за друга в безумном хороводе. Золотой якорь висел на цепочке от часов, тенор открывал жабий рот; вместо пуговиц у него были апельсины, на голове вместо цилиндра — корзинка, и при этом он играл на гармонике. Чернильница была сложена из брусьев и походила на виселицу, но это была не виселица, а шахта; из нее вылезали черные углекопы с шахтерскими лампочками. Стереотипы явились в виде бриллиантовых гвоздей, на каждом висело по тридцать два удивительных слова; цифра двадцать девять была одновременно шляпой и почтовой открыткой, чучелом попугая и школьным ранцем, и подвешена она была на слове «запеканка». Взаимосвязанность противоположных понятий увлекала меня. Я сочетал вещи, по виду несочетаемые, изумляясь легкости, с какой боты обнаруживали свое родство с розами, а зубочистка с циферблатом. Предметы громоздились у меня перед глазами, смыкались в волшебные ряды, каждому ряду предводительствовала какая-нибудь цифра. А надо всей этой диковинной свалкой восседала, подперев рукой подбородок, Дора; ведьминские глаза ее смотрели куда-то в даль, загадочно улыбались, перевернутая вверх дном голубая кастрюля из-под картошки лежала рядом, вода из нее вытекла, и картошка валялась посреди куриного помета. Дора, в экстазе, почти не разжимая рта, цедила сквозь зубы одно-единственное слово: «Фантазия! Фантазия!»
ПОХОРОНЫ
Старая Гата, которая заболела первый раз в своей жизни, решила, что раз уж она слегла, то непременно и помрет. Но Гата не померла — ей было на роду написано болеть все чаще и всякий раз снова подниматься на ноги, пока она в самом деле не стала для близких обузой и ее не похоронили на далеком заброшенном кладбище. И тем не менее прозвучал-таки однажды погребальный звон с вавржинецкой колоколенки; колокол гудел негромко и страдальчески, в то время как мелкий, с туманом, дождь кропил мостовую.
Люди, держа над головами зонтики, останавливались. По ком это звонят? Кто умер? И вот, будто по ветру, полетела ошеломляющая весть от одной мелочной лавки к другой, передавалась из уст в уста; люди судили-рядили, крестились, ужасались. Неужто правда? Да уж точно! Кто бы мог подумать? Умерла мисс Ага, жена фокусника.
Ах ты, господи, да возможно ли? Ведь не далее как вчера она грелась на солнышке в больничном саду! Тетушка Гоужвичкова, у которой в больнице лежит парализованный дядя, видела ее там собственными глазами. Была она бледненькая, что правда, то правда, прямо как восковая, именно, как восковая! Глаза провалились, да темные такие, как растоптанные ягоды бузины! Наверное, и я видел ее из своего окна среди двух десятков вялых, полосатых марионеток, бродивших там, внизу, под валами. И где же ее муж, фокусник? Кто сообщит ему о случившемся?
Оказалось, что доктору Ганзелину известен адрес чародея. Уж не от Доры ли он получил его? Почтмейстер хорошо видел, кто подавал в окошечко скорбную телеграмму. Это была Эмма. Потирая ножкой о ножку, пачкая губки синим чернильным карандашом, она списывала адрес на бланк с зажатой в руке бумажки.
Самые любопытные и жадные до новостей староградские кумушки собрались у больницы. Центром внимания сделался отставной вояка Нивлт, хромой старик с желтыми усами пушкаря, Он служил больничным санитаром — в его обязанности входило также обмывать покойников. Теперь он ковылял от одной группки к другой о полным сознанием собственной значительности:
— У нее было очень слабое сердце. Уснет, бывало, и так долго спит, что мы удивлялись, как она вообще после этого просыпается. Доктор-то знал, что однажды она в таком сне и отойдет. Нынче утром открыла глаза, обвела всех особенным, печальным взглядом, вздохнула, откинула голову — и не стало ее. Тихо отошла. Господь послал ей легкую смерть!
Сейчас она лежала в мертвецкой при больнице. Не облачат ее больше в красное бархатное, отороченное лебяжьим пухом платье с глубоким вырезом, открывавшим впалую грудь. Никто больше не завяжет ей глаза платком, никто не задаст замысловатых вопросов насчет предметов, вытащенных из кармана. Там, где она теперь, нет ни ясновидения, ни бумажных цветов, ни колбасы из папье-маше, нет павлиньих перьев, кротких голубей и серебряных блюд, в которых приготовляется чудотворный ужин.
Была она живая, маленькая женщина, у нее был пронзительный голосок, резко звучавший в пространстве зала; теперь же тело ее вытянулось, а сама она стала тиха, как сон, навсегда сомкнувший ей веки. Ее муж, чародей, не принадлежит к тем волшебникам, что наделены способностью воскрешать мертвых. Но где же чародей?