«У бенгальцев в истории есть только одно событие – раздел», – сказал отец. Он разглядывал нависавшие над нами балконы и пытался вспомнить фамилии своих бывших соседей: Гхош, Талукдар, Мукерджи, Чаттерджи, Сен. Заморосил дождик – а может, до нас просто долетели капельки с белья, плотными гирляндами висевшего между домами. «Раздел был определяющим событием для каждого в этом городе, – продолжил отец. – Либо ты терял свой дом, либо твой дом становился прибежищем для кого-то другого». Он указал на тесно прижатые друг к другу окошки над нашими головами: «В каждой семье здесь жила другая семья». Здесь были домохозяйства внутри домохозяйств, комнаты внутри комнат, микрокосмы внутри микрокосмов.
«Когда мы прибыли сюда из Барисала со скудными спасенными пожитками в четырех стальных сундуках, мы думали, что начинаем новую жизнь. Да, мы пережили катастрофу, но это было и новым началом». Я знал: у каждого дома на этой улице была своя история стальных сундуков и спасенных пожитков. Будто бы все жители внезапно уравнялись – как сад, под корень срезанный к зиме.
Те люди, в числе которых был отец, по пути из Восточной Бенгалии в Западную заводили часы заново. Так наступил Год Ноль, и время раскололось пополам: на эпоху до катаклизма и эпоху после. До н. э. – н. э. Такая вивисекция истории – расчленение раздела – порождала удивительно диссонансное ощущение: мужчины и женщины поколения моего отца воспринимали себя невольными участниками естественного эксперимента. Когда часы перевели на ноль, вы будто бы могли наблюдать за человеческими жизнями, судьбами и решениями, которые разворачивались от какой-то стартовой черты – или с начала времен. Мой отец слишком остро пережил этот эксперимент. У одного его брата развилась мания и депрессия. У другого рассыпалось чувство реальности. Моя бабушка на всю жизнь приобрела подозрительность к любым формам изменений. Мой отец приобрел вкус к приключениям. Казалось, будто в каждом было свернуто его уникальное будущее – вроде гомункула – и оно просто ожидало, когда его развернут.
Какая сила или механизм могли бы объяснить столь сильное расхождение индивидуальных судеб и решений? В XVIII веке судьбу человека обычно представляли как череду божественно предопределенных событий. Индусы издавна верили, что судьба индивида определяется – с почти арифметической точностью – особым подсчетом добрых и злых поступков, которые он совершил в предыдущей жизни. (Бог в этой схеме представал этаким возвеличенным бухгалтером по налогообложению в сфере морали, который подсчитывает и распределяет доли хорошей и плохой судьбы на основе прошлых инвестиций и убытков.) Христианский бог, способный на необъяснимое милосердие и столь же необъяснимый гнев, казался не столь предсказуемым счетоводом – но все равно был высшим, пусть и менее постижимым арбитром судьбы.
Медицина XIX и XX веков предложила более светские концепции судьбы и выбора. Болезнь – возможно, самое очевидное и универсальное из всех проявлений судьбы – теперь можно было описывать механистически: не как произвольный акт божественного возмездия, а как следствие воздействий, рисков, предрасположенностей, условий и поведения. Выбор понимали как выражение психологических особенностей, опыта, воспоминаний, травм и вообще личной истории индивида. К середине XX века идентичность, влечения, темперамент и предпочтения (гетеросексуальность или гомосексуальность, импульсивность или осторожность) все чаще описывали как продукты пересечения психологических импульсов, автобиографического опыта и случайностей. Тогда родилась
В первые десятилетия XXI века мы учимся говорить на очередном языке причин и следствий и создаем новую эпидемиологию самости: мы начинаем описывать болезни, идентичность, влечения, темперамент, предпочтения – и в конечном счете выбор и судьбу – в контексте генов и геномов. Это не означает, что нам нужно утвердиться в абсурдном мнении, будто гены – единственные линзы, через которые можно рассматривать фундаментальные аспекты нашей природы и участи. Речь идет о выдвижении и серьезном рассмотрении одной из самых провокационных концепций, охватывающих нашу историю и наше будущее, которая предполагает, что влияние генов на нашу жизнь и сущность богаче, глубже и тревожнее, чем мы себе представляли. Эта концепция становится еще более провокационной и дестабилизирующей по мере того, как мы учимся интерпретировать геном, изменять его и манипулировать им на свое усмотрение, тем самым обретая способность менять будущие судьбы и решения. У нас появились «основания надеяться на всеобъемлющее познание природы[1190]
, – утверждал Томас Морган в 1919 году. – Ее пресловутая непостижимость в очередной раз оказалась иллюзией». Сейчас мы пытаемся расширить заключения Моргана – не только в отношении природы, но и в отношении природы человека.