В разгаре Персидской кампании, когда стратегические его операции шли очень плохо и ни в чем не было успеха, он прислал просьбу об отставке, с тайною надеждой, что некем будет его заменить и что тут-то убедятся в его необходимости. Между тем, крайне для него неожиданно, просьба его была тотчас исполнена, что дало повод к известному его слову: а посмотрим-ка, как Россия выедет на Ваньках (Дибич и Паскевич были оба Иваны). Дело, однако, обошлось и с Ваньками, и Ермолов был пристыжен. После этой неудачной попытки он переменил паруса и, прожив несколько лет вдалеке от дел и от двора, вздумал снова проситься на службу. Государь предложил ему звание члена Государственного совета, и он принял это как pis-aller[196]
, на первый раз, в чаянии будущих благ. Но милость царская к нему уже более не поворачивалась, а ветреная публика или забыла его, или разочаровалась на его счет; среди дел ему новых и малоизвестных Ермолов не только не мог играть никакой роли, но представлял собой одного из самых ничтожных членов совета; словом, он скоро увидел, что честолюбивые его планы чуть ли не безвозвратно рушились».В другой раз Васильчиков рассказывал, что, когда при отступлении в 1812 году армии Барклая и Багратиона соединились в Смоленске и первому, хотя младшему в чине, велено было принять главное начальство над обеими, Ермолов – тогда начальник Барклаева штаба – всячески убеждал Багратиона восстать против этой меры, не становиться под команду к младшему, да еще и
«Можно представить себе, – прибавлял Васильчиков, – каких плодов он ожидал от этих гнусных подстрекательств самолюбия в такую минуту, когда вся судьба России висела на волоске и когда неприязнь или местничество начальников так легко могли порвать этот волосок. На Багратион, который сам мне обо всем этом рассказывал, был не такого поля ягодка: он выгнал от себя Ермолова, запретив казаться к нему впредь на глаза»[197]
.Ермолов был человек государственный в обширном значении этого слова, скажем мы в заключение. Не было ни одного высшего политического вопроса, о котором бы он не думал и не имел положительного мнения, может быть иногда ошибочного, но всегда разумного и часто своеобразного. Отношения России к иностранным государствам, положение их, выгоды и невыгоды он знал хорошо, подробно и основательно.
Нашу прошедшую европейскую политику он осуждал и повторял часто, что нам предлежит Азия, и когда я напомнил ему однажды, что эта политика очень древняя, что Добрыня, дядя Владимира Святого, советовал ему искать лапотников, а сапожники неохотно будут платить дань, тогда он расхохотался и восклицал: «Так, так, именно так. В Европе не дадут нам ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам».
Ермолов был очень образован, следил неусыпно за политикою и много читал до самой смерти. За три дня до нее только, когда он начал уже впадать в беспамятство, прекратилось его ежедневное чтение газет. Военная история, и преимущественно история Наполеона, была ему знакома как нельзя более. Наполеон был его любимый герой. Другой – Петр Великий.
Он много писал и любил писать письма: у князя Воронцова должно быть большое собрание его писем. С князем Воронцовым он особенно был дружен во все царствование императора Александра. Они называли друг друга не иначе, как брат Михаил, брат Алексей; брат Михаил хотел устроить дачу и выстроить дом для брата Алексея на южном берегу Крыма. Но с восшествием на престол императора Николая их отношения изменились, и о даче не было уже помину. Впрочем, он писал к нему часто, после того как Воронцов был назначен наместником Кавказа.
Большое собрание писем Ермолова, с подробным описанием действий кавказских, должно находиться у графа Закревского, который находился тогда дежурным генералом при императоре Александре и пользовался его доверенностью.
Слог Ермолова тяжеловат, напоминает екатерининское время, но отличается остроумием, своеобразными оборотами мыслей, колкостью.
После Ермолова должны остаться записки. При жизни его в публике слышно было только о записках 1812 года и ходило по рукам описание посольства в Персию. О первых записках он жаловался, что враги его сделали в них умышленные вставки, с намерением повредить ему во мнении государя. Но какие это были вставки, неизвестно. Едва ли это правда, а может быть, он сам раскаивался в некоторых местах, которые и приписал своим врагам.
Я часто заводил с Алексеем Петровичем разговор об его записках; он всегда говорил, что они будут в верных руках и с ними не случится, что было с бумагами графа Толстого и других значительных лиц. Он принял свои меры.