– Держи карман шире! А я вот слышал, что немецких уполномоченных на занятых территориях уже через месяц народ ненавидит больше, чем красных комиссаров.
– А говорят, Розенберг хочет обратиться к командованию с просьбой дать приказ обращаться с нами по законам человечности.
– Опомнитесь, господа! – все-таки вырвалось у Трухина. – Прекратите! Вы же офицеры! А повторяете какую-то мерзость… latrinenparole[53]! Стыдно, – уже беря себя в руки, закончил он.
Над лагерем взвыл громкоговоритель.
– Хоть в Рождество могли бы оставить в покое…
На аппеле было, хотя и холоднее, но все же как-то бодрее, исходя из известного присловья, что на миру и смерть красна. Трухин с тоской видел, что из его похоронной команды, которая меняла свой состав практически каждую неделю, на плацу не было почти никого. Начинался тиф.
Минут через пять появились Зиверс, Штрикфельд и еще несколько высокопоставленных чинов, среди которых Трухин узнал уже раз виденного в обществе Штрика Герсдорфа вместе с двумя помощниками: одним совсем юным, другим – стариком.
– Начинается вялка, – успел проворчать Закутный, но из комендатуры вышли две фигуры в черном.
Странный звук удивления, радости и недовольства одновременно прокатился по рядам. К плацу подходили два русских батюшки.
Сколько Трухин не видел священников? Последний раз он зашел в Дебринскую церковь тогда, после спасения тонувшей девчонки. Конечно, о ребенке он сразу же забыл, но до сих пор отчетливо помнил и лиловый круг над царскими вратами, и воск, капнувший на мокрый обшлаг, и то чувство недоумения, с которым смотрели молившиеся на красного командира в хлюпавших сапогах. Он же молился тогда о женщине с погасшими глазами, молился неправедно, ибо безнадежно. А спустя месяц церковь закрыли. И с тех пор тот теплый, бесконечный мир храма, что окружал его с рождения, словно бы исчез, съежился до крошечного серебряного складня, подарка бабиньки к его десятилетию. Спаситель, Феодоровская Богородица да ангел благого молчания, хранимые тайно, доставаемые лишь в одиночестве, жгли его душу. И, следуя именно этому чувству вины, он, отправляясь в Прибалтику и прекрасно понимая, что война грянет через неделю – много две, оставил складень Наталье, ехавшей в Кострому. Он не хотел иметь на этой войне заступников, он должен был нести свой крест сам…
Тем временем оба священника – один дородный и пожилой, второй – совсем еще юноша с робко курчавившейся бородкой – начали великое повечерие. Разумеется, ни о каких Царских Часах не было теперь и речи.
«Яко с нами Бог…» – плыло над метельным аппельплацем, над обнаженными головами сотен грязных, отчаявшихся, ненавидящих людей. Молодой священник возгласил «избавление церкви и державы российской от нашествия супостатов двенадцатого года», но Штрикфельд замахал руками и остановил его. Ропот пронесся над плацем, но тут же умолк неподхваченным: большинство молодых офицеров совершенно не знали и знать не хотели службы…
После Трухин подошел под благословенье к молодому, оказавшемуся при ближайшем рассмотрении тридцатилетним иереем, и маленькая, почти женская рука утонула в огромных трухинских ладонях.
– Есть ли у вас икона? Любая?
Священник пошел розовыми пятнами.
– К сожалению… все роздали в других лагерях… это ведь третья служба за сегодня… Мы ведь из Берлина прямо… Но я сейчас, сейчас, к отцу Иоанну…
И отец Александр, подойдя к группе немецких офицеров, что-то жарко доказывавших второму священнику, вернулся с маленькой простой иконой.
– Вот. Благослови вас Господь.
Трухин закрыл глаза и поцеловал протянутый лик. Потом бережно взял кусочек дерева, и на него ясно глянули властные глаза Оранты. Она не сомневалась, она верила, ждала и требовала. И девять ветхозаветных пророков нерушимой силой окружали ее во главе с Саваофом.
В тот же вечер долго молился в бараке, когда все праздновали Рождество у Мальцева. Однако повесить икону над кроватью Трухин решительно отказался.
26 декабря 1941 года