Женщина слегка скривилась и села, но по ее лицу все-таки можно было заметить облегчение.
– Я уже давно ни о чем не волнуюсь. Позволите сигарету?
– О, конечно-конечно, прошу.
Женщина курила, Стази ждала.
– Ленинград держится, – наконец ответила она. – Хотя лучше было бы, если б он пал.
– Как? – отшатнулась Стази. – Вы… Вы не ленинградка? Не петербурженка?!
– Нет. Но я ненавижу эту власть – и этот город – ее символ, ее дух, ее знамя.
– Послушайте, мы не на допросе, я вам уже сказала и повторюсь: меня не интересуют ваши убеждения, меня интересует, что с городом! – зло выкрикнула Стази.
– Город бомбят, его обстреливают с Дудергофа, с Пулковских, карты пристреляны, наводка прямая, жертвы колоссальные, говорят, кровь по площадям реками течет… – Стази в ужасе смотрела на красивый рот, спокойно произносящий чудовищные слова. – Что вы на меня так смотрите? Непатриотично? – не менее злобно, хотя и тихо, выдохнула она и потянулась за второй сигаретой. – А вы не думали, что сохранением своих патриотических риз да и вообще благородными чувствами большевизм не победить? Или вы здесь по иным причинам? Да и настоящий патриотизм в том, чтобы помогать всем – неважно кому и какими средствами – победить большевиков!
И женщина вдруг упала лицом на стол и затряслась в неудержимой истерике.
Стази ледяным взглядом сверкнула на открывшую было дверь охранницу и дала женщине выплакаться. Впрочем, та достаточно быстро взяла себя в руки: иначе в плену, пусть даже и добровольном, не выжить.
– Но немцы лгут нам, бессовестно лгут, делают только вид… мы занимаемся здесь ерундой, не имеющей никакого отношения к свержению большевизма… Или вы не видите сами?! Это все та же паутина, в которой глохнут самые бодрые начинания… Ведь если бы немцы пригласили нас не чепухой заниматься, а, скажем, стрелять, пошла бы я? Пошла бы! Взяла бы винтовку и пошла! Доносить же и передавать военные секреты – нет возможности. Может быть, это для них – одно и то же, а для нас невозможно. А вот те самые коммунисты, на которых русский народ не доносил, – непременно донесут обо всем и обо всех. И насчет военных секретов они тоже не очень как будто бы секретничают, насколько мы уже тут слышим… А придут красные – и болтуны-большевички опять попадут на верхи. Да и у немцев они не на низах сидят. Сколько мы уже знаем бывших коммунистов, которые работают «не за страх, а за совесть» здесь на немцев. И не просто с ними сотрудничают, а все или в полиции, или в пропаганде. Кто их знает, может быть, они и искренние, но все же как-то не верится. Ведь они беспринципны принципиально – неужели вам это неизвестно?!
– А вы верите, что красные придут? – потрясенно прошептала Стази.
– А вы нет? – отчаянно расхохоталась женщина Стази в лицо.
21 марта 1942 года
Трухин уже давно не видел перед собой столько настоящих хороших русских лиц, какие видел сейчас, и, поглощенный их рассматриванием, отвечал на вопросы почти механически. Впрочем, довольно скоро первое очарование прошло, и он прочитал в этих лицах и боль, и неверие, и даже страх, внутренне успокоился и наконец смог как следует смотреть и наблюдать. Физиономистом он всегда был неплохим, а долгие годы в Советской России отшлифовали эту способность до виртуозности. Они сидели перед ним по другую сторону стола – члены администрации лагеря для русских военнопленных, сами все русские. Это было даже смешно, и Трухин уже несколько раз гасил улыбку, готовую появиться на его и без того насмешливых мальчишеских губах. Они верили в идею – он только в дело.
Спокойно и, главное, искренне ответив на все формальные вопросы и уже видя, что лагерная комиссия вполне очарована им, как бывали очарованы любые компании, несмотря на классовую принадлежность, Трухин выложил на стол последний козырь – свою беспартийность. Почти видимая волна нервического оживления прошла по слушающим, но, как и подозревал Трухин, подняла со дна душ не только восхищение, но и подозрение. Такие посты – и беспартийный?!
– В противном случае, господа, я вряд ли стоял бы сейчас перед вами, – улыбнулся Трухин, предупреждая вопросы. – Репрессии били в первую очередь по партийным. Только не считайте, что мое не-членство было тактическим ходом. Просто я всегда считал принадлежность к какой-либо группе дурным тоном – с меня довольно дворянства. И опять-таки, предупреждая ваш вопрос, скажу, что кратковременное мое эсерство было лишь данью юности, дружбе и романтике провинциальной помещичьей жизни. Живя в деревне, поневоле станешь эсером. А в заключение скажу: меня действительно очень привлекает ваша организация, привлекает самостоятельностью, накопленным политическим опытом, людьми, наконец – это не наш внутрилагерный междусобойчик. Поэтому прошу принять меня в ваши ряды.