– Odi et amo,[102] я понимаю, – прошептала Стази, – но представь, каково нам, настоящим русским, не советским, а именно русским, испытывать почти те же чувства ненависти и любви одновременно. Это разрушает нас изнутри, мы становимся ни на что не годны, просто не способны действовать… Но я готова быть иной, я готова трудиться, работать, быть собранной и неутомимой, чтобы вернуть себе ту родину, которая не будет раскалывать меня надвое, я готова на всё…
И эта ночь в страстных песнях соловьев, в пьяном запахе цветущей бузины много часов обманывала Стази.
Поездки по лагерям продолжались, только теперь Стази напряженно всматривалась в мелькавшие перед ней русские лица, простые и не очень, стараясь увидеть в них хотя бы намек на ту раздвоенность, которую она носила в себе и которую так непосредственно выразила псковская крестьянка. Именно с этими людьми можно было работать, и Стази почти с радостью указывала на них Герсдорфу – и почти никогда не ошибалась.
Но, найдя себе дело, Стази проиграла в другом: она стала живой и потому уязвимой. Тщетно она смотрелась в зеркало, пытаясь увидеть в отражении ту маску смерти, с которой она выжила на фронте, в школе и первое время в замке Герсдорфов. Нет, теперь на нее смотрело нежное женское лицо, и улыбка не хотела сходить с губ. Чаще стала вспоминаться мать, детские подруги по даче, даже мелькнул несколько раз в памяти Колечка Хайданов, его жесткие неумелые руки. И все это пугало Стази: ей казалось, что с потерей холодности она теряет себя. Испытывая к Рудольфу только физическое влечение да еще чувство благодарности и уважение, она не обольщалась на его счет и почти ненавидела его за то, что он снова вынудил ее жить. А жить означало хотеть, бояться, терять – как раз именно то, чего нельзя было себе позволить сейчас ни в коем случае. Стази вновь и вновь рисовала перед собой картины ленинградского ужаса: развороченного Нардома, усеянную ошметками человеческого мяса решетку Летнего, гулкие звуки капающей в канализационные люки крови, детей, съеживающихся от воя бомб, – но фантазии подобного рода всегда немного условны, ее ужас от появившегося в небе креста был куда более реален и чудовищен.
А вокруг гремела весна, и глупому сердцу хотелось запретного…
30 апреля 1942 года
Лагерь был небольшой, всего человек двести, если не меньше, разделенный на группы по пятнадцать курсантов. Сроки обучения тоже не отличались продолжительностью: от двух месяцев до полугода в зависимости от успеваемости. Народ собрался разный, от крестьян, напуганных мощью немецкой военной машины, до идейных противников коммунизма. Но больше всего имелось, конечно, личных врагов Сталина. С ними, кстати, работать приходилось больше всего, они были как-то ограничены в восприятии всего остального. С лекторами тоже царила неразбериха, не дававшая выработать стройную единую систему преподавания. В основном лекции читали члены различных антисоветских организаций, таких как НТС, Дашнакцутюн, ОУН и прочие, которые, помимо преподавательской деятельности, вербовали в ряды своих организаций новых членов. Трухин всячески пытался разделить эти функции, но попытки удавались плохо, еще слишком свеж был азарт нового дела.
И снова начались вечерние посиделки в крошечной комнатке Трухина. Частыми его собеседниками были два генерала, по его настоятельной просьбе переведенные сюда из Хаммельбурга, – Прохоров[103] и Лукин[104], оба взятые в плен под Вязьмой еще осенью сорок первого. Конечно, он предпочел бы Благовещенского, но тот был слишком занят работой с РОВСом. И странно было видеть, как трое высоких, каждый по своему красивых русских генералов, до сих пор формально считающихся пленными вермахта, сидели за стаканами чаю и до бессонницы спорили о будущем России.
Артиллерист Прохоров, сорокалетний крепыш с прозрачными глазами, придававшими его лицу какую-то надменность, стоял за победу союзников над Германией и Россией, за что был прозван Трухиным «англоманом».
– Англосаксы всегда были передовой частью Европы в отношении и техники, и демократии. Их победа над гитлеризмом – только вопрос времени, а свержение сталинского строя произойдет уже автоматически.
– Держите карман шире, Иван Павлович, – возражал осторожный и всегда себе на уме Лукин. – Отца народов уберут только немцы, ибо только они, имея такого же диктатора, понимают опасность подобного строя.
– Ну уберут, а чем заменят-то? У немцев нет никакого опыта демократии, политического строительства, единственное, на что они способны, – временная военная диктатура. Зачем нам она? – В ясных глазах Прохорова стоял лед, и Трухин порой отчетливо представлял диктатором его самого.
– А вы, значит, батюшку-царя хотите. Знаю, ходят тут разговоры о Кирилле Владимировиче, но это хорошо дворянчикам, а мы, русские люди, простите, вот как наелись самодержавием!