Это стихи «с портретным сходством» и «с психологией». Наконец-то он увидел Суворова не в латах, не в львиной шкуре, не в античной тоге. Среди строк блеснули горящие глаза Суворова! Державин первым понял, что главная победа Суворова – над самим собой, над искушениями, над «внутренними супостатами». Отныне Суворов стал любимым героем Державина. Отныне поэт воспринимал полководца не как символ победы, не как величественную функцию – он пытался найти слова, которые раскрыли бы сложный образ воина-подвижника, неожиданного, необыкновенного в каждом жесте.
С 1794 по 1800 год поэты (ярчайшим из них был великий Державин) подняли Суворова на подобающую ему высоту. В общем хоре звучал и голос старейшины российской словесности – вышедшего из моды А. П. Сумарокова:
Именно в эти годы общественное мнение России, уже почти руководимое стихотворцами, избрало Суворова своим героем, противопоставляя русского генералиссимуса сначала генералу Бонапарту, позже – императору Наполеону. Старик Болконский – герой толстовского романа – был в числе тех, кто в последнее пятилетие XVIII века убедился в гениальности Суворова и накрепко уверился в уникальности дарования русского полководца.
Суворов совсем не был похож на классического «екатерининского орла». Это сейчас нам трудно представить себе блестящий век Екатерины без его enfant terrible. Со своей невзрачной внешностью, с почти домостроевским нравом, исключающим галантную ветреность, Суворов стал бы для современников настоящим посмешищем, если бы не воспользовался маской посмешища мнимого. Державин в «Снигире» заметил, что наш полководец низлагал «шутками зависть, злобу штыком». К тому времени Гаврила Романович Державин хорошо изучил нрав Суворова. К такому человеку общество должно было привыкать и привыкать. И привыкало до 1794 года. Это длительное ожидание признания было мучительным и для Суворова, и для общества. Александр Васильевич, поздно получивший по заслугам, долгое время то принимался считать себя неудачником, то стоически переносил государственную неблагодарность, как и невнимание поэтов. Державин – ярчайший представитель тогдашнего просвещенного общества – на закате своих дней, конечно, стеснялся уже упомянутого мною исторического и литературного факта: в измаильской оде не был прославлен Суворов. Не только политическая ангажированность не позволила замечательному нашему поэту воспеть попавшего тогда в потёмкинскую полуопалу Суворова. Позволю себе предположение, что тогда – после Фокшан, Рымника и Измаила – Державин не разглядел ещё в Суворове гениального полководца. Помешала и репутация удачливого и горячего дикаря, закрепившаяся за Суворовым в близких Державину столичных кругах, и возможные мысли об ординарности дарования Суворова: честный, чудаковатый, искушённый в поэзии и экстравагантный в поступках генерал побил турок. Наблюдавшему за той войной из Петербурга Державину эти подвиги не могли ещё показаться доказательством гениальности, а уж когда «…шагнул – и царства покорил…» – и чудаковатость, и честность показались приметами величия.