Конечно, платили, но немного совсем. И стол у меня письменный свой был, и чернильный прибор очень красивый: слоновой кости, в серебряной оправе. После войны, в Москве уже, приводит меня Толя к друзьям знакомиться. Они в центре тоже жили, на Каляевской. Я, как в комнату вошла, словно толкнуло меня что-то: на письменном столе у них прибор чернильный — мой! Он приметный был, сюжет такой специфический, из Марка Твена: Том Сойер аккуратненький и Гек Финн, с дохлой крысой в руке. Спросить? А как спросишь? Может, они его в комиссионке купили?
Что-то отвлеклась я… Да, так папа ничего у тех людей и не узнал. Хорошо хоть, догадался зайти к Ставраки, и Ставраки дал наш адрес.
Место было сказочное, где мы жили: Крым, Голубой Залив. Дом стоял на берегу, у самой воды. А я плавала хорошо, папа научил. С мая до октября купалась, далеко заплывала. До сих пор помню это счастье: теплая вода, солнце, я по ночам долго не спала, бывало, слушала шум прибоя. И я не понимала, что папа арестован, мне так и не сказали. Я считала, что он в командировке, и только удивлялась: почему так долго и почему не пишет. И наверное, это было бы самое счастливое время в моей жизни, если б с нами не жила тетя Шура с семьей. Господи, как же я ненавидела ее мужа!»
Лялина мать, по счастью, в замужестве не сменила фамилию. Справка из университета помогла ей устроиться работать в местную больницу, медсестрой. Надо было кормить семью, важно было быть незаметной. Врачей и сестер, как всегда, не хватало, и она являлась домой не раньше полуночи. Тетя Шура нашла себе какую-то странную «сменную» работу: день — с 6 утра до пол шестого вечера, день — с полшестого вечера до 6 утра. Ляля возвращалась из школы в час дня, обедала, гуляла и в пять садилась готовить уроки. Теткин муж являлся домой ровно в половине шестого. В дни теткиных «ночных» смен ровно в половине шестого Ляля слышала за своей спиной шорох открывающейся двери. Она не поднимала головы от учебников, напрягшись, молчала, уставясь в книгу, словно, кроме нее, в комнате никого не было. И он принимал эту игру. Неслышно возникнув позади ее табурета, он опускал руку на Лялино плечо и проводил ею вверх по шее, до края волос, вниз вдоль позвоночника, снова вверх и опять вниз медленным, липким, как льющийся мед, движением. После спрашивал фальшивым голосом:
«Ну, как наша девочка занимается?»
Ляля молчала настороженно, и он уходил, насвистывая какой-то пошлый мотивчик.
Но постепенно, поняв, что никому об этом не известно, он становился все нахальнее. Задержав руку на талии, медленно-медленно начинал сдвигать ее вперед, вверх. Сперва тихонько, а потом все увереннее, привычным, округлым движением гладил Лялины груди. Иногда рука его как бы нечаянно сдвигалась на живот, и, не встречая сопротивления, с каждым разом опускалась все ниже, ниже, и комкала короткую ситцевую юбчонку, и забиралась под нее, касаясь обнаженного тела. Медленно шевелились толстые волосатые пальцы, сопя, он прижимался к ней, и Ляля с отвращением ощущала спиною, сквозь тонкую ткань блузки, его напрягшуюся, отвердевшую плоть.
Настороженно вслушивалась она в новые, непонятные ощущения. Пульс бился тяжело, ритмично где-то внутри, меж плотно сжатых бедер, тянущая боль рождалась внизу живота. Лялю охватывала непреодолимая слабость, не было сил, словно в дурном сне, оборвать кошмар, вскочить, закричать. Через некоторое время она с ужасом осознала, что с нетерпением ждет его прихода. Дядюшку она продолжала ненавидеть по-прежнему, но то, что он делал с нею, доставляло неожиданно-острое наслаждение. Вдобавок ей было любопытно: что новенького проделает дядюшка сегодня, а потому с каждым разом она сопротивлялась все слабее, и жирные дядюшкины пальцы проникали все глубже, и он ощущал уже ответный трепет ее неопытного тела.
Но это было лишь прелюдией, он только готовил почву к дню своей окончательной победы, когда поднимет ее, легкую, разомлевшую от ласки, положит на узкую железную кровать и стащит жалкие, застиранные до грязно-серого цвета трусики. Она будет покорна, позволит ему расстегнуть халатик и снять все остальное. И он тоже расстегнется, не стесняясь ее более, и начнет, наконец, целовать (о, как она задрожит, когда нетерпеливым младенцем он поймает губами ее сосок, чуть сожмет, потянет… когда коснется языком впадинки пупка на худеньком девичьем животе), целовать и везде, где вздумается, ласкать, ласкать, целовать, пока она не раскроется перед ним, трепеща от восторга и ожидания, и не ощутит входящее в нее огромное, чужое. Она вздрогнет, вскрикнет от разрывающей все внутри боли и почти сразу почувствует неземное наслаждение, даваемое этой новой лаской, а через несколько минут исчезнет неприятная тяжесть внизу живота и наступит легкая, сладостная опустошенность.