— Ну нет, — говорю, — Анатолий Георгиевич, в дочери она мне совершенно не годится! Куда мне такие дочери? Вы соображаете? Она один раз поздно бы пришла, не позвонила, второй, а если бы вообще всякую совесть потеряла — явилась бы под утро, что тогда?! Кому звонить и где мне ее, такую, искать? Тем более, я про нее читала — она приревновала какого-то типа к другой женщине и по этому поводу, не моргнув глазом, выпила баночку седуксена. Ее теперь мало, наверно, что волнует, но куда это все годится и какие надо иметь железные нервы, чтобы чучкаться с подобными неготовыми к суровой жизненной борьбе дочерями? И где бы я, скажите на милость, вы оглянитесь вокруг себя, нашла верного ей человека? А главное, сразу бы мировая общественность отметила: это она в свою ненормальную ревнивую мамашу, у них вся родня такая, их родственник — это мой дядя по материнской линии, приревновал жену, она интересная такая особа, блондинка, работает директором библиотеки, так вот он решил повеситься и написал записку: «Прошу винить в моей смерти Червякова!» Тетка входит — он вешается, она: «Ах!..» Он — ей, стоя уже на обеденном столе с петлей на шее: «Говори, кто такой Червяков?! И в каких ты с ним состоишь отношениях?» Она плачет: «Не знаю я никакого Червякова!» И вдруг вспоминает — у нее в ежедневнике (а эта дура вела ежедневник) на каждой странице:
«ЧЕРВЯКОВ!»
«ЧЕРВЯКОВ!»
«ЧЕРВЯКОВ!»
«Так это я напоминание себе пишу, — кричит она, — чтобы в зоомагазине рыбкам купить червяков. Вот мое алиби!» И она показала своему Шерлоку Холмсу промокший бумажный кулек с червями.
Признаться, чем он мне нравился, этот сукин сын, ему было начихать на весь свет. Милиционеры по сто раз на дню проверяли у него документы. Не верили своим глазам, что по центральным улицам Москвы, весело посвистывая, на законном основании фланирует на свободе и культурно проводит время в обществе приличной девушки настоящий кролик, причем такой монстр. И у него значок на груди — он все время носил: «Я — Шекспир!»
Мы с ним шлялись везде, всюду целовались, он звонил мне по телефону круглые сутки и говорил:
— Люся! Какое счастье, что я живу с тобой в одном тысячелетии. Как ты такая за пятьдесят лет нашего тоталитарного режима сумела сохраниться? Я хочу сказать тебе кроме шуток: давай встречаться почаще? Я обожаю тебя. Пойди скажи своим родителям: Роальд любит меня и не может этого скрывать.
В конце концов он к нам приехал знакомиться с Мишей и Васей, без звонка, в двенадцатом часу ночи, с бутылкой красного вина, как фраер, и снулым карпом, завернутым в газету.
В гости Роальд надел свою парадную фирменную футболку, на которой большими буквами спереди было написано: «COITUS».
Я ожидала, что Вася с Мишей придут от этого зрелища в содрогание, но, к счастью, мои целомудренные родители, будучи воспитанными на старых порядках, понятия не имели, что такое «coitus».
Меня всегда изумляли неискушенность и, я бы сказала, отсутствие научно-художественного интереса наших сограждан советского периода к подобным вопросам.
В одном издательстве, куда я частенько захаживала, я всякий раз поражалась удивительному цветку тропического происхождения, росшему на подоконнике в обычном глиняном горшке под присмотром пяти интеллигентных редакторш.
Именно интеллигентность этих редакторш удерживала меня и других авторов этого издательства, кто хоть в малейшей степени обладал образным мышлением, от комментариев по поводу разнузданной и непристойной формы этого растения. Хотя он вялый был какой-то, дряблый, и, как они его ни удобряли, ни поливали и ни вытирали с него раз в неделю тряпочкой пыль, имел он крайне осовелый, унылый и отнюдь не победоносный вид.
Ну я возьми и спроси однажды:
— Как этот ваш потрепанный жизнью питомец, интересно, называется?
— Аморфофаллос, — ответила мне невинная девушка пятидесяти пяти лет, редактор с огромным стажем, выпустившая в свет не один десяток книг различных наименований.
По ее незамутненному взору я поняла, что даже и любопытствовать не стоит, знает хотя бы кто-нибудь из этой рафинированной интеллигенции, что значит слово «фаллос». Я уж не говорю про такие латинские выверты, типа загадочной и непереводимой приставки «аморфо…».
Ей-богу, среди подобных чистых душ я чувствую себя растленной, скабрезной личностью.
К ним из Ботанического сада приезжали — и то же самое — не знали, как подступиться. Они уж и так и этак.
— Отдайте, — просили, — его нам в оранжерею, — мы вас, — говорили, — предупреждаем, что это ОЧЕНЬ экзотическое растение, его образ жизни учеными до конца не изучен, он может быть непредсказуем и даже опасен для общества, когда у него начнется пора цветения!