Генриху Гейне понадобились уроки Июльской революции 1830 года, для того чтобы осмыслить революционное существо гегелевской диалектики. Но задолго до Июльской революции, еще в Берлине, Гейне подпал под обаяние философии Гегеля. Внимательнейшим образом слушал лекции знаменитого философа.
Правда, для молодого и неподготовленного студента многое казалось туманным и неясным в философском языке Гегеля, но он тянулся к раскрытию его учения, чувствуя своим тонким чутьем, что учение философа-диалектика расшатывает фундамент прогнившего храма, в котором стоят еще неразвенчанными кумирами «вечные истины». И когда вооруженные гегелевским методом молодые ученики Гегеля — левогегельянцы повели решительный штурм на твердыни романтической реакции, Гейне пел отходную романтизму и был с ними.
4
Но не только лекции Гегеля привлекли внимание дюссельдорфского студента. Гейне охотно посещал также лекции Гагена, раскрывавшего перед слушателями сокровища «Песни о Нибелунгах», Боппа, создателя науки сравнительного языкознания, и Вольфа, читавшего греческих классиков.
Помимо академической жизни, Гарри был захвачен суетой прусской столицы и интереснейшими встречами со значительными и крупными людьми своего времени.
В двадцатых годах над Берлином царил тот же гнет политической реакции, что и над остальной страной, и казематы прусской крепости Шпандау были неизменной наградой для всякого, кто осмеливался усомниться в «разумности и действительности» деспотической монархий.
Вместо политических вопросов на берлинских променадах, на Унтер ден Линден, в ресторане Ягора или кафе Иости велись долгие и нескончаемые споры о том, кому отдать пальму первенства из композиторов — Веберу или Спонтини. Газеты, откуда были вытравлены все политические вопросы, занимались пережевыванием литературных сплетен, пространно и водянисто растекались мыслями о театральных постановках, помещали глупейшие теоретические статьи по вопросам литературы и эстетики.
«Кому попадались в руки ваши газеты, — писал Гейне впоследствии, — тот мог бы подумать, что немецкий народ состоит исключительно из театральных рецензентов и несущих всякий вздор нянек».
Это как-раз пора, в которую у Гейне начинается отход от романтических канонов, привитых ему Шлегелем. Но, с другой стороны, с трудом мирится он с тем плоским рационализмом, который процветает в некоторых берлинских филистерских умах, уверяющих, что деревья окрашены в зеленый цвет, потому что зеленое полезно для глаз. Этот рационализм особенно возбуждал против себя Гейне, который окунулся в водоворот умственной жизни города со всей страстью юноши, истосковавшегося в узких рамках мещанского Геттингена.
Берлин тогда не был еще так застроен, как в наши дни. В центре города на Лейпцигской улице, за жилыми домами тянулись роскошные парки с тенистыми деревьями, повсюду виднелись поросшие травой пустыри, а неподалеку от центра можно было встретить клочки засеянной и обработанной земли, с царящей на них почти деревенской тишиной.
Но в самом центре тянулись прямые, хорошо распланированные улицы, обсаженные по обоим краям ровными домами. На, тротуарах толпилась масса наряженных дам и щегольски одетых кавалеров. Заманчиво сверкали витрины магазинов и окна модных кондитерских на Кенигсштрассе.
Среди гуляющей публики, в толпе фланеров, засматривающихся на хорошеньких женщин, можно было встретить и Гарри, который вел «светский, рассеянный образ жизни».
Он поздно вставал, потому что очень поздно ложился, как истый гурман завтракал и обедал у Ягора или в «Кафе-Рояль», пил кофе у Иости, — восхищаясь воздушностью его «безе», пирожных, начиненных кремом: — «Вы, боги Олимпа, знакомы ли вы с содержимым этих безе! О, Афродита, если бы ты родилась из этой пены, ты была бы еще слаще!»
Затем — университет, лекции Гегеля и открытый путь в какой-нибудь из лучших берлинских кружков, создавшихся наподобие знаменитых парижских салонов восемнадцатого столетия.
Там — изысканные гости, оживленные литературные споры, отсюда выходит признание или выдача «волчьих билетов», браковка новых звезд на небе искусства, литературы, театра.
Едва ли не самым влиятельным из этих литературных кружков был салон Варнгагена фон-Энзе, дипломата, эстета, театрального критика, собирателя сплетен и пересудов, но прежде всего — мужа своей жены, умнейшей и оригинальнейшей Рахели фон-Варнгаген.
Не на всякий вкус она была красивой или физически интересной женщиной. Но ее незаурядный ум, глубокое художественное чутье и бурный эстетический темперамент притягивали в ее гостиную выдающихся людей. Берлинские остроумцы говорили, впрочем, повторяя ее же слова, что Рахель отличается замечательным свойством убивать всякий педантизм на тридцать миль в окрестностях.