— Тогда ты поймёшь, как я любил её, не имея отца! Я любил её, только её, единственную, любил беспредельно, любил исключительно, требовательно, порою капризно, я тиранил её! У матери тоже не было никого, только я, и она сносила эту любовь, как подарок судьбы, а подчас, возможно, и так, как несчастные сносят галеры. Она вся испуганная была, с потупленным взглядом, всё как будто ожидала беды, опасалась всего. Наденет мантилью, потупит голову, накрыв её капюшоном, смотрит в землю, жмётся к стене, сторонится, торопится закончить дела, и тотчас домой, как в нору. Соседи смеялись над ней. Мать с ними не зналась и меня от них берегла. Я был подвижный, хотелось бегать, камни бросать, а она нежно гладит по голове, жалобно говорит: «К ребяткам-то не ходи, задразнят тебя, у крылечка играй». Я играл у крылечка и жил от всех в стороне. Должно быть, за это мне всё и прощала, и капризы и озорство, избаловала, занежила, заласкала. Очень было мне с ней хорошо!
И завидовал Томас этой неиспытанной неге, и содрогался, вдруг угадав, какой невозвратимый болезненный след могла эта бездумная ласка оставить в но опытной детской душе, и жутко становилось ему от предчувствия, что впоследствии могло приключиться с этой без смысла, без умысла изнеженной детской душой, не принадлежи она блестяще одарённому человеку. Стало неловко от неожиданной откровенности, а Эразм стеснённо вздохнул, весь разом поник, и даже мягкий голос упал, так что нелегко было слова разбирать:
— Умерла она рано. Я остался один.
У него сердце дрожало от приступа сострадания, ещё оттого, что тоже рано остался без матери, с суровым отцом, который никогда его не ласкал, и негромко спросил, как будто это имело значение, спотыкаясь, неловко сбиваясь с ноги:
— Много ли было тебе?
Встряхиваясь, свирепо глядя перед собой, Эразм ответил с неожиданной злостью:
— Мне было двенадцать, и больше в жизни моей не было ничего! Я не знал, что мне делать, чем и как жить! Я, конечно, уже говорил и писал по-латыни, как римлянин, но за это уменье никто не взялся кормить. Жизнь устроена так, что все пути заказаны незаконному сыну. Мирские пути. Все мирские пути для вознесённых судьбой. Тому же, чей отец неизвестен, у кого в кошельке ни гроша, тот сброшен в самую грязь, тот на каждом шагу оплёван и оскорблён. Равны мы лишь перед Господом, и я тринадцати лет ушёл в монастырь. Ещё ничего не узнав, ещё не изведав по-настоящему сладости жизни.
Этот взрыв оскорблённого чувства, казалось, разъяснил всё. Внезапно, с острой болью в душе представил себе, сколько унижений, сколько нужды пришлось испытать болезненно-хрупкому человеку, сколько ненависти, сколько отчаянья было накоплено им, как жестоко все чувства были изломаны ещё в невинном ребёнке обыкновенной несправедливостью неразумно устроенной жизни, как всё исстрадалось и спуталось, чтобы не утихнуть и не распутаться уже никогда. Понял этого человека и стал его другом.
Ранимость и нежность, слабость и ум, изящество и гордыня, искренность и лукавство, сила и робость, озлобленность и любовь, эгоизм и возвышенность, скромность и честолюбие, способность прощать и ненависть ко всем, имеющим власть. Не равновесие духа, присущее высшим натурам, высшим умам, а вечная схватка противоположных страстей.
И припомнил своё детство в обеспеченном, уважаемом доме, старого кардинала и Ламбетский дворец, и собственное сиротство показалось ничтожным, как ещё более ничтожными представились и лишения студенческих лет, и жестокая воля отца, избравшая для него безрадостный путь. И стыдно, мучительно стыдно сделалось перед Эразмом ему, и полувнятно сказал:
— Вот видишь, я тоже готовлюсь дать обет послушания.
Схватив его порывисто под руку, прилаживая свой шаг, Эразм воскликнул, громко и с жаром:
— Отлично!
Ощущая сквозь лёгкий летний камзол острые грани красного камня, вделанного в перстень тончайшей работы на среднем пальце Эразма, невольно сбиваясь с ноги, от чистого сердца признался:
— Целые ночи провожу в молитвенном бдении, однако всё ещё не решил, как же мне поступить.
Сжимая его руку цепкими пальцами, беспокойно смеясь, Эразм посоветовал, внезапно сделавшись настойчиво нежным:
— Надо, очень надо пойти! Покой и свобода в обители! Свобода, покой, которые необходимы для пристального знакомства, для ликующего, сердечного изучения греческих классиков и подлинной, неподправленной, безошибочной Библии, этих двух нетленных источников мудрости! Покой и свобода, которые всецело отдаются познанию! В этом мире покой и свобода исчезли давно, их обретаешь, лишь окружившись оградой из камня. Ради покоя, ради свободы, поверь мне, многое, что есть за оградой из камня, можно стерпеть!
Ласка нежности, им ещё не испытанная, окончательно растопила его мягкое сердце. Слабо морщился от боли в руке и ощущал, как вырастала решимость отбросить все колебания и уйти, уйти туда, где покой и свобода, и был отчего-то смутно не доволен собой, скоро шагал по влажной предутренней пыли узенькой улочки, стиснутой с обеих сторон безглазой вереницей тёмных домов, и вдруг поделился своими сомнениями: