— Вот этого нет. Не хочу ковыряться в навозе. Есть одежда, еда, а там глядь: товарищи меня закопают, как надо, и славно выпьют у меня на поминках. Одна беда — спать в карауле нельзя, так ведь бывало, тоже отец не спал по три дня, когда телились коровы, своими руками телят принимал.
Кивнул головой на поднос:
— Тогда выпей ещё стаканчик, солдат.
Шагнув широко, с готовностью нацедив себе до краёв из кувшина, воин выпил в растяжку и снова вытер влажные руки заскорузлой рукой:
— Вот за это спасибо. Неплохое винцо. Ты-то отчего же не пьёшь? Тебе-то бы это нынче в самую пору. У нас уж всегда перед боем.
Ответил:
— Ночь длинна. Успею ещё.
Охранник всполошился:
— Ну, мне пора. Заговорился я тут.
Улыбнулся ему:
— Прощай, если так.
Солдат постоял, с недоумением глядя перед собой, точно хотел потолковать с ним ещё, да лейтенант уже грозил у него за спиной:
— Прощай же и ты. Славное тебе прислали винцо.
Ещё раз кивнул на кувшин, однако старый вояка или не понял его, или не решился в третий раз выпить, нерешительно повернулся и вышел, переваливаясь на кривых, но крепких ногах.
Мор машинально взял яблоко. Оно свежо и звонко хрустнуло на зубах и брызнуло скоком в лицо, и вдруг понял, обтираясь от брызг, что кончено всё, что придётся уходить без вина перед битвой, без кавалерийских атак, однако тоже без криков, стонов и слёз.
Эта мысль пробудила в душе тихую грусть, сделалось ужасно жалко чего-то, и твёрдо знал, что жаль ему не себя, не прошедшей жизни, а потому и не захотелось размышлять, о чём вдруг подумалось, даже сделалось отчасти приятно, что это смутное чувство напомнило ему о беспомощности и о слабости давно истощённого и всегда бренного тела.
Ощутил, как нечто, занывшее остро, поднималось от живота к застучавшему бешено сердцу и мягко пожало его мохнатой безжалостной лапой.
Ресницы задрожали, из прикрытых усталыми веками глаз покатились скупые стариковские слёзы, не то вконец ослабевшего человека, не то мудреца.
От этих слёз и горько и сладко становилось ему, и не сдерживал их, чтобы сладкой горечью в последний раз насладиться и уж больше не плакать, никогда, никогда, и эта сладковатая горечь тихо шептала ему:
«Тебе в самом деле не повезло, а не повезти может любому и каждому, везенье и невезенье не зависит от нас. Всё же прочее, что зависело от тебя, делал ты хорошо, сколько мог, и тебе упрекать себя не в чем...»
Слёзы пощипывали шершавую кожу лица, а горечь всё продолжала шептать, словно затем, чтобы сладость их сделалась её более терпкой, более жгучей:
«Правду сказать, прав солдат. С какой стати на земные скорби глядеть так серьёзно? Ведь мог бы и ты жить спокойно, и пить часто вино, бархатистое, мягкое, крепкое, и думать только о том, как бы выспаться хорошенько, окончив дневные труды. Может быть, ты дерзновенно переступил черту недозволенного и равнодушный палач искромсает бренное тело твоё на куски в назидание таким же глупцам, которые возмечтают о благе и справедливости и замыслят изменить к лучшему мир несправедливости и греха вслед за тобой? Может быть, это Всевышнему угодно образумить тебя перед смертью? Или ты так и помрёшь дураком, ибо ничто уже не поможет тебе и подобным тебе? Или ты слишком занёсся для слабого смертного? Слишком уж, а?..»
И плакал, и плакал, прощая сам себе своё неразумие, пока не выплакал то, что тяготило, и душа стала спокойна.
Наконец положил яблоко, надкушенное с одного бока, на стол, вытер слёзы чистым платком, предусмотрительно приготовленным Дороти, вытер маслянистые губы и кончики пальцев, испачканные жареной рыбой.
Захотелось узнать, который час, приблизился к проёму окна и прильнул, прикрываясь руками от света свечей, светившего в спину, однако решительно ничего не увидел в кромешной тьме за окном.
Луна, должно быть, ещё не всходила. То ли был поздний вечер в самом конце, то ли в самом начале его последняя, теперь самая последняя ночь.
С мыслью о неизбежном конце отошёл от окна. В арестантской каморке было светло от горящих свечей, подумал, что надо бы выспаться, чтобы наутро вновь не заплакать, не закричать, не забиться в не знающих жалости руках палача.
Мор задул свечи одну за другой, поглядел, как догорали, мерцая во тьме, фитили, вытянув руки дошёл до постели, поправил тюфяк и лёг не раздеваясь, чтобы было теплей и от этого крепче был сон. Повозился и устроился поудобней. Закрыл спокойно глаза. Мёртвая тишина убаюкивала, мир слетел в душу, был счастлив, если не совсем, то почти.
Тем временем неостынувший мозг работал по-прежнему, хватаясь за всё, что всплывало в глубине, пристально вглядываясь во все ощущения:
«Счастлив-то ты отчего?.. Э, погоди, ты не врёшь? Ведь это последняя, самая последняя ночь?..»
От неотвязчивых мыслей страх смерти пошевелился опять, однако же его отогнал, заставив себя рассудить:
«Так и что? Можно спать и в самую последнюю ночь, ибо, пока спишь, ты сильнее её: уж не тебе её, а ей тебя приходится ждать...»
Улыбнулся неожиданной мысли.
Хорошо бы и всегда думать именно так...