— Об этом нынче спрашивать не тебе. Многие годы занимался я одной греческой литературой, Гомер и Платон были единственным утешением, однако, послушав как-то однажды тебя, я возвратился к грубой латыни, ведь в красноречии на этом испытанном языке не было и не будет равных тебе. И твой авторитет для меня так велик, что если бы ты попросил меня сплясать под заунывное гуденье рожка, я тут же пустился бы в пляс. И пишешь ты о тех же предметах, что пишу я, однако пишешь так основательно, что в твоих сочинениях взвешено всё, продумано до мельчайших подробностей, тогда как мысли мои вечно куда-то спешат и бурлят, как вода в котелке над огнём. Вот я и уверен, что природа вряд ли сотворила что-нибудь равноценное твоему тонкому, ясному, живому уму. Трудно сыскать человека с большими талантами и достоинствами. Я даже думаю, что такого человека и невозможно сыскать. А кто сравнится с могучим даром твоего светлого слова, равным только твоему интеллекту, с удивительной бодростью твоего стойкого духа, с твоим остроумием, с безмерной деятельностью твоего живого характера! Я говорил об этом Уитфорду, помнишь его? Повторю в другой раз и тебе!
Признался, сев поудобней на смятой постели, прислонившись к стене:
— Ты можешь не повторять эти чрезмерные похвалы, ибо все, кто знает латынь, читают во всех частях света бесценные письма твои, умноженные страстной любовью друзей, переписанные бесчисленными поклонниками твоего дарования. О бодрости духа что ж говорить? Нынче я духом смутен и слаб.
— Вот мне и хотелось понять, зачем тебе затеянная тобой кутерьма? Ведь ты лучшее украшение нашего века. Вот и оставайся у нас, живи среди нас и действуй, как сможешь, на нас. Иначе век наш без тебя потускнеет. Сколько блестящих мыслей мог бы ты ещё бросить жаждущим знания, сколько прекрасных книг написать!
— Один поступок стоит, может быть, больше великого множества самых замечательных книг. Ведь вся беда наша, как я думаю, в том, что в основании всего доброго на земле должно лежать доброе дело. Нельзя же вечно писать о хорошем и никогда не поступать хорошо. Нельзя звать людей к лучшему и не приблизить его хотя бы одним малым, но собственным шагом. Я думаю, что вовсе нельзя. Нет, конечно, нельзя!
— Однако и добрые дела разделяют с людьми смертный их жребий и терновый венец, тогда как размышления, побеждая толщи веков, пребывают вечно бессмертными и сливаются с вечностью. Кто помнит славного Мортона, кардинала и канцлера Англии, которого ты так любил, а протекло всего тридцать лет с того дня, когда он переправился от нас на тот берег. Разве он теперь не забыт?
— Да, забыт многими, но не мной. Да ведь и дело вовсе не в том, помнят тебя или нет. Мортон дал Англии мир, и пусть его имя забыто, однако же именно благодаря его неустанным трудам многие избежали тяжких увечий и смерти в сражениях.
— Тем не менее сам ты уверяешь других, что слава следует за добродетелью, как за бренной плотью наша бесплотная тень, из чего я вывожу вполне правомерно, что сам ты мечтаешь о славе, ибо кто же, как не ты сам, наделён добродетелями.
— А я из этого вывожу, и тоже вполне правомерно, что мы с тобой понимаем славу по-разному.
— Что же тут понимать? Ведь слава, какая бы она ни была, всегда только слава, как бы мы с тобой ни определяли её согласно с сутью вещей и законами логики.
— Однако же, по моему убеждению, истинная слава вовсе не в том, что имя твоё запомнят века.
— Тогда растолкуй, какая же это слава, если о твоих деяниях не помнит никто?
— Ты прав, славы без памяти не бывает, и я только хочу спросить у тебя, на что именно употребил ты, именно ты, безмерную славу твою?
— Ну, не упрямься, ведь уже очевидно, куда тебя завело желание употребить хоть на что-нибудь твою славу. Не стой на своём.
— В таком случае расскажи-ка мне лучше о твоём новом друге, Эразм. Ведь для тебя составляет высшее наслаждение хвалить нынешних друзей своим прежним друзьям, и оттого, что ты сам, по причине своей необъятной учёности и любезного нрава, дорог весьма многим людям, живущим во всех краях света, ты усердно стараешься объединить всех своих друзей той братской любовью, которую они питают к тебе, и ты не перестаёшь повторять о ком-нибудь каждому из друзей, как многим повторял обо мне, рассказывать обо всех их достоинствах, как многим рассказывал о моих, пока любовь не пробудишь и в них.
— Зачем тебе это?
— Я тоже хочу полюбить твоего нового друга.
— У тебя и времени не осталось на это.
— У меня всегда есть время на это, а у тебя исключительный дар красноречия. Что ж ты молчишь?
— Я не за этим явился тебе.
— Тогда из какой надобности посетил ты одинокого узника, обречённого быть разорванным на куски?
— Я затем явился, чтобы убедить в том, что тебе необходимо оставить твоё смешное упрямство, себя поберечь, как я берегу себя многие годы, избегнув многих опасностей, которые грозили мне едва ли не меньше, чем угрожали тебе.
— Помилуй, лишь ради этого пустяка ты дал себе столь тяжкий труд?