Между тем неожиданная хозяйка махала в сторону Леона узловатой, из корневища, а может, все из того же знаменитого зайцевского плавника клюкой. Ветер доносил ругательства. Главенствовали два вечных слова. Одно стыдливый ветер превратил в — у-у-у! — как будто выл отогнанный от вишни чернобыльский волк, другое — в изгнанную из русского алфавита «ять», как будто непотребная куча тряпья звала утраченную буквицу: ять, ять, ять!
Вне всяких сомнений, то было проявление инстинкта собственничества. Инстинкта, на котором стоит мир. Если не весь мир, то, во всяком случае, сельское хозяйство. Единственно было непонятно, отчего созидательный инстинкт не пошел во благо матерящейся бабушке.
За оградой виднелся ее дом. Выглядел он примерно так же, как кузница, если бы, сгорев дотла, она не рассыпалась головешками, а устояла. И был дом кос, как параллелограмм, и втиснут в черную землю.
Сорняки поднимались почти до крыши. Шумели, отражаясь в серых окнах, как деревья в сумерках. Рядом стоял сарай, крытый то ли сеном, то ли соломой, как будто в нахлобученной разбойничьей папахе. Ветер шевелил серо-желтые отрывающиеся космы.
Дом, сарай, а также внешний вид бабушки наводили на мысль, что помимо созидательного (здесь отсутствующего) начала инстинкт собственничества включал в себя и разрушительное (здесь присутствующее). Второе пересиливало. Стало быть, любые попытки изменить (посредством реформ) жизнь в Зайцах к лучшему были обречены. К худшему же жизнь, похоже, здесь измениться не могла, так как замерзла на знаменитом абсолютном нуле, ниже которого, как известно, одна лишь смерть.
Вряд ли тряпично-матерная бабушка имела в виду созревшие вишни. Иначе почему сама не собрала? Ненависть ее была шире вишен, летела сквозь мир, как смертоносная радиация. А между тем мир вокруг был чист, светел и, казалось бы, должен укорачивать ненависть. Но не укорачивал. В этом заключилось великое таинство ненависти, столь же непознаваемое, как таинство жизни.
Не одни сорняки буйствовали возле черной косой-хижины тряпичной бабушки. На тщательно оформленной клумбочке одиноко произрастал высоченный, как подсолнух по осени, огненно-красный георгин, похожий на пылающую жаровню. Трепещущая голова-жаровня была гневно повернута в сторону Леона. Где-то, помнится, Леон вычитал, что всего один у сатаны и расположен мифический этот глаз на заднице. Теперь Леон знал, что у сатаны два глаза. И второй глаз — георгин.
Рядом с бабушкой появился нестарый еще мужчина в майке, вполне пристойных брюках и, что самое удивительное, в подтяжках. Был он лысоват, кругл лицом, ясноглаз и совсем не походил на изможденных местных жителей. Скорее, на какого-нибудь проводящего отпуск в экзотических Зайцах доцента, начальника цеха крупного завода, а то и капитана дальнего плавания.
Леон ожидал, что почтенный интеллигент одернет старую тряпичную шпану. Однако он вместо этого угрожающе щелкнул по животу подтяжками, приобнял, как вулкан огонь и пепел, извергающую матерщину бабушку, холодно сощурился на Леона.
— Извините, — пожал плечами Леон, бросил в рот последнюю пыльную вишню. — Не знал, что нельзя, думал, ничье. — Полез под жердины.
— Куда? — осведомился мужчина в подтяжках.
— Что куда? — растерялся Леон.
— Куда?
Леон обратил внимание, что чем дольше они с бабушкой смотрят на его пустой мешок, тем сильнее злобятся.
— За травой, — честно признался Леон.
— Это наши луга, — мужчина, как кот в сапогах, обвел рукой землю от горизонта до горизонта. — Увижу, что рвешь, ноги из жопы вырву!
— Где же мне рвать? — подивился тавтологической угрозе Леон, подумал, что вряд ли среди обведенного рукой пространства отыщется такое местечко.
И как в воду смотрел.
— Где хочешь, — сказал мужчина. Но потом смилостивился. — Вон там! — направленно указал пальцем в сторону, где Леона чуть не сожрал чернобыльский волк.
— Там есть трава? — спросил Леон.
— Мне что за дело? — ответил мужчина.
Леон подумал, что, если уйдет в луга подальше да пригнется, как тать, они, пожалуй, его не увидят.
Луг был зелен, горяч, сух. Только возле самых корней травы земля была влажная и прохладная.
Леон зевнул, и тут же в рот ему влетел жесткокрылый горчайший на вкус кузнечик. Леон отплевывался, пока, как у пианинного чижика, не зашумело в голове. А когда отдышался, обнаружил себя опутанным тончайшей звенящей паутиной комаров, а поверх нее — грубой канатной сетью рычащих слепней. К тому же недовольствовали под ногами пчелы и медвежеватые шубные шмели.
Леон тревожно, как заяц, выглянул из высокой травы, дядя вроде не летел рвать ему из жопы ноги.
Вздохнув, отправил в мешок первую порцию, еще раз изумившись его объемистости. Трава не долетела до дна, затерялась в складках.
Она вообще не больно-то охотно расставалась с матушкой-землей, зеленая трава-мурава. Наверное, так же не захотели бы расставаться с жопой ноги Леона, вздумай дядя в подтяжках осуществить задуманное.
Леон вспотел, сделался еще более лакомым для комаров и слепней. Как назло, все время попадались желтые, смертоносные для кроликов, цветы.
Леон извелся.