— На озере по тропинке, — объяснил Леон.
— Так это баня? — посуровел капитан. — Мы думали, мастерская какая или ферма. Ишь ты, какую баню отгрохал, прямо Ельцин!
— Председатель пошел, — напомнил молодой.
Почему-то все без исключения пребывали в уверенности, что единственному человеку по силам и средствам иметь просторную каменную баню на берегу озера, а именно Борису Николаевичу Ельцину.
— Чего он там застрял? — спросил капитан.
— Вон он, — с тоской ответил молодой.
По тропинке от озера бежал председатель, опасно размахивая пистолетом, в сдвинутой на затылок шляпе, в расхристанном галстуке. То, что солидный, занимающий по здешним понятиям немалый пост человек так по-дурацки бежал, свидетельствовало… Леон еще не знал, о чем именно, но уже знал, что ни о чем хорошем.
— Митрофанов, — спокойно сказал капитан молодому — возьми у него пистолет, ногу прострелит.
— Там! — только и сумел произнести председатель, почему-то не отдавая пистолет. — Там. В бане!
— Ясно. — Капитан помог Митрофанову разжать вцепившиеся в рукоять пальцы председателя. — В бане. Труп. Кто-то? Или сам?
— Сам! — Председатель с изумлением разглядывал освобожденную от пистолета ладонь.
— Как?
Председатель обвел рукой вокруг головы, вдруг страшно закашлялся.
— Вылезай, Гаврилов, пошли разбираться, — вздохнул капитан. — Ты, — велел хрипящему председателю, — пригласи двух понятых, чтоб умели расписываться. А вы, голуби, — повернулся к Леону и Платине, — побудьте пока у машины.
Гаврилов (шофер-сержант), злобно зыркнув на Платину (тю-тю СКВ!), тщательно запер все двери «УАЗа».
Милиционеры и председатель вместе дошли до обезглавленного (тут же на клумбочке лежала снесенная дядей Петей лепестковая голова) георгина. Как будто мохнатое паучье пламя било из земли. Там их пути разделились.
Леон вытащил из кармана свернутые в жгут сиреневатые купюры. Размерами они превосходили советские. Леон подумал, что праведный его гнев на блудницу Платину, в сущности, смехотворен. Как деньги. Как жизнь. Вероятно, одно оставалось в мире, про что нельзя было сказать, что оно смехотворно.
Смерть.
Леону почудилось, что он прозрел уготованный Богом миру путь. Преодолеть последнюю твердыню несмехотворности — вот что это был за путь. Не в том смысле, чтобы возвысить жизнь. А как на лифте, опустить смерть с высоты последнего этажа — тайны бытия — на грязненький — окурках и пустых бутылках — первый этажик анекдота. Как уже было опущено едва ли не все. Бог вдруг открылся Леону в новом качестве — базланящего на рынке хохмача, который в действительности вовсе не хохмит, а высматривает, кому бы дать по морде.
Нельзя сказать, чтобы такой Бог понравился Леону.
Леон, как сухой измочаленный верблюд, прошел сквозь пустыню атеизма, чтобы, как в чистой воде, припасть к простой вере. Ему же вместо веры предлагалось поржать над тем, что все люди смертны.
Леон вдруг ощутил себя вправе не соглашаться, спорить, более того, поправлять Господа своего. Не Хамом ощутил себя, надсмеявшимся над наготой подвыпившего отца, но одним из положительных братьев, прикрывших эту самую наготу, заслонивших ее своими спинами. «Я буду верить в Тебя вопреки Тебе! Ты сам не ведаешь, что творишь!» — ласково разгладил невидимое покрывало на невидимом отце Леон.
— Оставь их себе, — вдруг опустилась на его плечо легкая, как паутина, рука.
— Что? — не понял Леон.
— Франки, — Платина сняла узкие слепящие очки, пронзительно уставилась на Леона. Тьма в ее глазах причудливо мешалась со светом. Как в душе Леона мешались Хам и два его отцелюбивых брата.
— Зачем? — Леон с отвращением протянул ей свернутые, сочащиеся похотью, чужие сиреневые купюры.
— Франки? — еще шире распахнула Платина шахматные — (в смысле чередования белого и черного) глаза. — Франки нужны всем.
— А мне не нужны, — Леон не понимал, почему они говорят о каких-то франках, когда…
Что когда?
Когда надо что-то делать, куда-то бежать! Но что делать, куда бежать? В баню? Но туда и так набежало немало людей.
— Как знаешь, — пожала плечами Платина. — Пойдем?
— Пойдем, — вздохнул Леон, шагнув в направлении бани.
— Не туда, — сказала Платина.
— Не туда? А куда?
— Куда мы с тобой обычно ходим, — беззащитно и застенчиво потупилась Платина.
Это было невероятно, но она покраснела. Платина, которая не знала, что есть стыд, и, следовательно, никогда в жизни не краснела!
— На озеро? — Леон подумал, что она сошла с ума.
— Больше я сейчас для тебя ничего не могу, — как провинившаяся школьница перед учителем, опустила глаза Платина.
— Сегодня очень холодная вода, — пробормотал Леон.
— А я согрею, — Леон вздрогнул от этих ее слов. — Мы поднимемся к тебе.
Леону стало не по себе: да чем он, собственно, заслужил? Почему она решила, что это сейчас необходимо?
Образовался замкнутый круг. Платина стремилась (в меру своего своеобразного понимания ситуации) утешить Леона. Леон стеснялся отвергнуть предлагаемое от чистого сердца утешение. Отвергнуть — означало обидеть Платину поступить не по-христиански, оттолкнуть протянутую в трудную минуту… что? Руку?
Выход был чудовищен, но иных из замкнутых кругов не бывает.