Всё было верно, и никаких препятствий к тому, чтоб явить милость к своему холопу, который всё едино не сегодня завтра отойдёт иному господину, Андрей Савельевич не видел. А всё ж таки сесть и составить грамоту, исполнить сыновнюю просьбу что-то не пускало. И, подумав, понял он, в чём тут загвоздка. Сколь умно ни ряди, сколь ни ссылайся на государя да божий дар, а сердцу не прикажешь. Сердце же ныло от обиды на дерзкого мужика, который не пожелал верой и правдой служить молодому хозяину, а, пользуясь его привязанностью, натолкнул, будто бы невзначай, добросердечного и чистого душой юношу на эту мысль: дескать, ты упроси отца вольную мне дать, а там поглядим — может, и впрямь подружимся…
Спохватившись, Андрей Савельевич усовестился своих хулительных, горьких и несправедливых мыслей. Дерзости своей, если таковая и была ему свойственна, Степан Лаптев никоим образом не оказывал, разве что глядел прямее иных холопов. Так разве же прямой да открытый взгляд — худо? И криводушия льстивого за ним сроду не замечалось, да и никаких иных грехов не числилось. Что ж обижаться-то? Да, думалось когда-то, что станет Стёпка Лаптев сыну верным, неотлучным слугой. Не сложилось, что и говорить.
Пока Андрей Савельевич предавался раздумьям, за слюдяным оконцем стемнело. Во мраке за приоткрытой дверью горницы родился неяркий оранжевый огонёк, послышалось знакомое шарканье подошв, и на пороге появился Захар с коптящей лучиной в руке. Шаркая, кряхтя и потирая ноющую поясницу, старик принялся одну за другой зажигать от лучины сальные свечи. Фитильки вспыхивали с негромким треском, стреляя гаснущими на лету искорками, по бревенчатым стенам заходили, кривляясь и приседая, уродливые чёрные тени, оранжевые блики заиграли на лезвиях развешенных над лежанкой кинжалов и сабель.
Андрей Савельевич велел Захару, чтоб принесли всё, что надобно для письма, и, провожая взглядом его согбенную, с выпирающими лопатками спину, подумал, как незаметно летит время. В молодости, бывало, каждый день казался длиною в год, всякая мелочь представлялась важной и запоминалась накрепко. А где-то после тридцати дни побежали скорее, замелькали, сливаясь в одно, без подробностей, размытое и неясное целое. Оглянуться не успеешь, а уж год минул, а где один, там и три, и все десять… Будто жизнь — гора высокая; наверх карабкаться тяжко да долго, зато вниз ноги сами несут, и чем дольше с горы бежишь, тем скорей получается. Вот и Захар вконец состарился, и сын возмужал, да и сам Андрей Савельевич уж не тот, что прежде, а молодость будто вчера была, и жена-покойница перед глазами как живая стоит, молодая да пригожая…
Захар вернулся, неся перед собой на вытянутых руках плоский деревянный ларец с письменными принадлежностями. Сам принёс, никому не доверил, хотя и налегке-то еле-еле ходит. Истинно, верный пёс. Андрей Савельевич хотел шутки ради спросить, не составить ли заодно вольную и на него, Захара, да сдержался: что хозяину шутка, для холопа слезами может обернуться. Зачем старика тревожить, пусть его живёт, как живётся, тем паче что, по всему видать, осталось ему уж недолго…
Захар ушёл, напоследок сообщив, что на дворе всё спокойно (беспокойству-то взяться неоткуда было, да Андрей Савельевич не стал старику про то поминать: пусть уж делает, как смолоду привык), и пожелав хозяину доброй ночи. Зимин открыл ларец, без спешки разложил перед собой на столе бумагу да перья, выбрал, какое глянулось, и, щуря левый глаз (глаза у него тоже стали не те, что в молодости, как и все иное), очинил его острым ножиком, аккуратно расщепив надвое косо срезанный кончик. Возвёл очи, пошевелил губами, думая, как ловчее составить грамотку. Дело было непривычное, и подойти к нему надлежало со всей серьёзностью, ибо, как известно, что написано пером, не вырубишь топором. После медленно, осторожно обмакнул перо и стал старательно выводить букву за буквой.