Ин ладно. Повесил через плечо лук, отошёл подальше, разбежался и кошкой на забор сиганул. Запрыгнул, считай, без единого звука, руками за верхний край уцепился, подтянулся и забор тот оседлал. Ясно, частокол — не лавка, но и Акимов зад боярскому не чета. Там и зада-то, считай, никакого нет — так, кости одни да немного мяса, худого да жёсткого, как у старого петуха. По морю в чужих краях плавая, видел Аким у одного турецкого капитана чудного приручённого зверя. Звался тот зверь «облизьяна» и до того был предивен и потешен, что Аким турка смертью казнить не стал, а отпустил миром — за борт кинул, и вся недолга. Живи, коль выплывешь! Может, и выплыл; кто его, нехристя, ведает.
А облизьяна та при Акиме ещё года два состояла, пока не издохла. Видом была на карлу похожа, с головы до пят тёмным волосом обросшего; руки до земли, а вместо ступней на ногах опять же ладони, коими хватает, как руками. Нос краток и так кверху вздёрнут, что ноздри наружу торчат — ну ровно ей в съезжей избе, как Акиму, палач их клещами вырвал. Нрава презлого и зело опасного (опять же, как Аким), а ловка да проворна так, что диву даёшься на неё глядеть. В мгновение ока по голой мачте до самой макушки взметнётся и, не успеешь лба перекрестить, а она уж на другую мачту перелетела и оттуда зубы скалит. Так-то и Аким, на заборе промеж двух острых кольев сидя, премного сходства меж собой и той облизьяной сыскал; ему б ещё ладони на пятках, так и вовсе б не отличить!
Огляделся. На дворе темно, только в верхнем жилье одно окошко светится да в будке у ворот, где сторож дремлет, лучина мерцает. Подле будки собака — тож дремлет, голову на лапы положив. Однако, сколь ни тихо Аким на забор взобрался, услыхала — голову подняла, и видно, что вот сейчас залает. А у Безносого уж и тетива натянута, и стрела наложена. Щёлкнула тетива, стрела тихонько свистнула и вонзилась, куда Аким и метил — аккурат дворняге в глотку, чтоб шум поднять не успела. Взвизгнула собака — негромко, будто спросонья, — лапами забила и на земле вытянулась.
Сторож её услышал, пробудился и с лавки привстал — головой вертит, не поймёт, что за шум. На и тебе! Охватил бородач руками пробитое горло, запрокинулся и навзничь в будку свою завалился. Лучину со светца сбил, темно стало, а Безносый тому и рад. Свободен путь; можно дело начинать.
Перебросил Аким другую ногу через забор и в траву без звука пал. С четверенек поднялся, лук на плечо повесил — хоть и не надобен боле, улику после себя оставлять не след.
Перебежал через тёмный двор, в дверь толкнулся — ну, так и есть, заперто! Вынул кинжал, кончик в щель просунул, щеколду нашарил и кверху приподнял. Стукнула щеколда, совсем негромко стукнула, да кому-то, видать, не спалось — услышали. Скрипнула где-то дверь, брякнуло что-то, и выходит Акиму навстречу старый дед — седой как лунь, в три погибели скрюченный. В одной руке свечка, в другой не то палка, чтоб драться, не то клюка, чтоб с ног от старческой немочи не пасть. Свечку перед собой выставил и щурится, старый дурень, поелику его свечка ему же глаза и слепит. Но Акима всё ж разглядел, палкой замахнулся и кричит:
— Ты кто таков есть? А ну, стой, тать!
Стой, как же. Аким и постоял бы, кабы, на месте стоя, что-то выстоять было можно. Человек-то не дерево, чтобы, с места не сходя, пропитание иметь; его, как и волка, ноги кормят.
Шагнул Аким вперёд, левой рукой старикову палку в сторону отбил и кинжал ему тычком под бороду сунул — чтоб, стало быть, и тише, и меж рёбер чтоб не застряло.
— Охолонь, старинушка, — сказал.
Старый и не пикнул — с лезвия соскользнул и на пол повалился. Свечка к стене откатилась и потухла. Оно и к лучшему: в темноте стало видно, как наверху, в чистой половине, из-под двери полоска света пробивается.
А в дому, слыхать, уж копошится кто-то, зевает да чешется спросонья. Не ко времени дед ото сна пробудился, ох не ко времени! Ну, да того, что сделано, уж не воротишь. И потом, дворня не в счёт; они, мужичьё сонное да бестолковое, яко овцы в загоне, куда голодный волк забрался. А вот там, наверху, где свет горит, сущий пёс-волкодав затаился. Ну, волкодав иль нет, то ещё поглядеть надобно, но саблю, по крайности, в руках держать умеет.
Кинулся Аким наверх, в три прыжка лестницу одолел и в дверь вломился. Видит: стоит посередь комнаты человек. Шаровары на нём синие, сапоги красные, а рубаха простая, домотканая, почти мужичья, только чистая и по вороту цветами да травами расшита. Волосы скобкой острижены, в них да в бороде седина блестит; постарел, погрузнел, не без того, но ошибки быть не может — он это, Зимин Андрейка, коего Акиму тайно изничтожить было велено. И в руке, конечно, сабля — не забыл, стало быть, ратную науку, не за крест схватился, не за свечку и не за мошну, а за оружие.
— Эк важно, — насмешливо молвил Аким, видевший в позе Зимина не доблесть бывалого воина, а лишь спесь да похвальбу барина, не наученного жизнью бояться смердов. — Давай, болярин, покажь, каков ты удалец, а я погляжу!