Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя. Хотя любовью тут особо не пахло. Врядли вообще пахло хоть чем-то. Ничем красивым уж точно. Механическое действие. Как заводить часы, или чистить морковку, или доить корову. Сколько он уже так? У него ломило ноги, ныл живот, плечо и спина после боя на отмелях покрылись пятнами синяков, как оббитое яблоко. Шлёп, шлёп, шлёп, кожей о кожу. Он оскалил зубы, впиваясь в её бёдра, силой вгоняя себя обратно, в свои просторные покои во дворце…
К успеху, к успеху, к успеху…
— Ты скоро кончишь?
Горст омертвело застыл, заледенел, потрясенно вырванный в настоящее. Никакого сходства с голосом Финри. Её лицо боком повернулось к нему — запотевшее, блестело при свете одинокой свечи. Выемка застарелого чирейного шрама, бесполезно присыпанная толстым слоем пудры. Никакого сходства с лицом Финри. Все его тычки, кажется, не произвели никакого впечатления. Она точно кухарка, спрашивающая поварёнка, готовы ли пироги.
Его скрипучий выдох эхом отразился от парусины.
— Я же велел тебе не разговаривать.
— У меня очередь.
Вот всё и накрылось. Его член уже обмяк. Он поднялся на ноги, задевая тент ободранной головой. Она была из тех, что почище, но в воздухе всё равно стоял пресыщенный запах. Слишком много пота, и дыхания, и других штук, бесполезно сдобренных дешёвой цветочной водой.
Интересно, сколько других уже побывало здесь сегодня, и сколько ещё придёт. Интересно, представляли ли они себя где-нибудь в другом месте, а её — кем-нибудь ещё? А она представляет кого-нибудь вместо нас? Переживает? Ненавидит нас? Или мы — вереница часов, требующих завода, морковок, требующих чистки, коров, требующих дойки?
Она спиной к нему накинула на плечи платье, так чтобы легко было скинуть снова. Он чувствовал себя, будто его душат. Подтянул штаны и ощупью застегнул пояс. Не считая, бросил монеты на деревянный ящик, сквозь полог вырвался в ночь и остановился, закрыв глаза, вдыхая сырость и клянясь больше такого не повторять. Повторно.
Не испытывая видимых неудобств от воды, капающей с полей его шляпы, снаружи стоял один из сутенёров. С той самой понимающей и слегка угрожающей улыбкой, что они носят словно форму.
— Всё по вашему вкусу?
По моему вкусу? Я не умею даже кончить в отведённое время. Большинство людей способны влиться в общество хотя бы на таком уровне, если уж не на большем, ведь так? Что я такое, раз обязательно должен снести, сломать моё единственное светлое чувство? Если только кто-то назовёт светлой нездоровую одержимость чужой женой. Ну, наверное, назову я.
Горст посмотрел на этого человека. Посмотрел с чувством, прямо в глаза. Сквозь пустую улыбочку, в стоящую за нею алчность, неумолимую жестокость и беспредельную тоску.
По моему вкусу? Мне что, полагается гоготнуть, и по-свойски тебя обнять? Обнимать крепче и крепче, и напрочь скрутить твою башку, вместе с мудацкой шляпой? Если я буду бить тебя по морде, пока не раздроблю все кости, если руками раздавлю твоё горло, как считаешь, много ли потеряет мир? Заметит ли хоть кто-нибудь? Замечу ли хотя бы я? Будет ли это дурным поступком иль добрым? На одного червяка меньше жиреет, буравя навоз славной королевской рати?
То ли на мгновение соскользнула Горстова маска, то ли годы практики отточили мужику чутьё просекать признаки близящейся раздачи лучше, чем членам штаба Челенгорма и ставки Кроя. Тот прищурился и сделал аккуратный шаг назад, потянувшись одной рукой к поясу.
Горст понял, что надеется на то, что сутенёр вытащит клинок. От мысли об оружии моменально вспыхнуло приятное волнение. Вот и всё что теперь меня будоражит? Смерть? Смотреть ей в глаза и творить её? От вероятного скорого насилия, не набух ли даже, слегка, его натёртый член? Но сутенёр только стоял и смотрел.