То был немыслимый проект, и мы все не вполне в него верили. Кроме Ауфрихта, естественно, который иначе не мог. Азартный игрок, который свои последние деньги поставил на одну цифру в рулетке. Если она не выпадет, то он банкрот. Такой должен верить в свой удачу. Иначе лучше сразу пулю в лоб.
Его отец был богатым лесоторговцем где-то в Верхней Силезии. Он вымолил у отца сто тысяч золотых марок и все пустил на инсценировку. Арендовал театр на Шиффбауэрдамм. Театр пустовал уже так давно, что под сценой завелись мыши. Премьеру решено было устроить 31 августа. Ни днем позже. Потому что в этот день ему исполнялось тридцать лет. Хотел себе на круглую дату подарить открытие театра. Такой был чокнутый.
Только чокнутый мог купить у Брехта пьесу, которой вообще еще не было. Не было в форме, в какой разумный человек поставил бы ее в репертуар. Старая английская комедия, с которой один драматург стряхнул пыль и которая потом постоянно шла в Лондоне. Брехту хотелось присоседиться к этому успеху, и он поручил Элизабет Гауптман перевести для него пьесу. У него всегда были рабыни, которым дозволялось на него вкалывать и боготворить его за это. В благодарность он потом ужасно надул ее с долей в прибыли.
Не важно. Я хочу вспоминать об успехе. О восторге того вечера.
Это тоже часть меня.
Прочнее всего у меня в памяти засели скандалы на репетициях. Один драматичнее другого. Видимо, есть актеры, которые вообще только для этого и приходят в театр. Они счастливы лишь тогда, когда могут на каждой второй репетиции устроить сцену, громко хлопнув дверью. С дрожью целого Бургтеатра — никак не меньше — в голосе: „Ноги моей здесь больше не будет! Никогда, больше никогда!“ И прочь со сцены.
Если бы мне давали десять марок всякий раз, когда кто-нибудь в „Трехгрошовой опере“ произносил эту фразу, а на следующий день все-таки возвращался, я мог бы купить себе автомобиль фирмы „Hispano-Suiza“. С трехзвучным гудком.
Тотальный хаос. Всего четыре недели репетиций, и пьеса так и не окончена. Когда мы собрались на читке в Берлине, Брехт все еще торчал где-то в Южной Франции и писал новые сцены. Но Ауфрихт во что бы то ни стало хотел дать премьеру в срок. Поскольку это был день его рождения и он уже пригласил своего отца. Безумец, конечно. Чтобы открыть театр, нужно быть безумцем.
Может, если бы все шло гладко… Но гладко не шло ничего. Если примета, что после плохой генеральной репетиции следует хорошая премьера, правдива, наш успех был предопределен. Потому что катастрофой была не только генеральная, но все репетиционное время.
Шиффбауэрдамм не арендовался целую вечность. Там не было само собой разумеющихся вещей. Техники — худшие из худших. Реквизитор, звали его Маленке или Маренке, имел детей от трех разных женщин. Как ему это удалось, для меня и сегодня загадка, ведь это был уродливый гном. Чтобы прокормить свой выводок, в те годы, пока театр пустовал, он спустил все, что не было приколочено или пришито. Со складом мебели то же самое. В переговорной не было даже стульев. И незадолго до премьеры этот реквизитор чуть меня не убил. Он сконструировал полозья для деревянного коня, на котором я в финале должен был выехать на сцену в качестве верхового гонца. От задника, где в огромном органе сидели музыканты, я должен был проскакать к самой рампе. Только полозья он положил наперекосяк. Когда мы на пробу выкатили сивку без наездника, она опрокинулась через рампу в зрительный зал. В итоге верховой гонец потом явился пешим, и статист расстилал передо мной кусок газона, чтобы я выглядел хоть сколько-то величественно.
Такая это была постановка.
Правда, у Ауфрихта был нюх на актерский ансамбль. Распределение ролей, с которым мы начали репетиции, было даже лучше, чем окончательное. Лорре в качестве обер-нищего Пичема — просто мороз подирал по коже. Не то чтобы Понто, который играл его впоследствии, провалился, вовсе нет. Но у Лорре было нечто такое, чему не учат ни в каком театральном училище. В самой первой сцене — которая в итоге больше не была первой — Пичем говорит: „Человек обладает ужасной способностью — делать себя сколь угодно бесчувственным“. Лорре еще на установочной репетиции сказал это так, что стало ясно: человек страдает от себя самого. Он неохотно делает то, что он делает. Лучше бы он мог позволить себе иметь чувства. Именно такая позиция, какую можно наблюдать у некоторых эсэсовцев. Они хотят получить утешение, когда вынуждены причинить кому-то зло. Смотрит на человека прямо-таки влажными глазами, будто говоря: „Вообще-то я хороший“. И только потом бьет. Служба есть служба, а отношения — они не такие.