Несколько лет спустя Отто посетил нас в Амстердаме. До его приезда я не знал никаких подробностей. Не знал, что Отто побывал и на Лейпцигерштрассе — под тем предлогом, что для фильма ему нужно оборудовать магазин одежды и он подумывает о закупке большой партии бракованных образцов. Фирма все еще называлась „Макс Герсон & Со
“, но „компания“ теперь уже и на самом деле была. В кабинете шефа сидел чужой человек. Папу он никогда не знал, или, по крайней мере, утверждал, что не знает. Название фирмы, по его словам, так или иначе скоро изменят, в наши дни называться „Герсон“ — это просто позорно.Все это Отто рассказал мне лишь в Амстердаме. А тогда он только прислал телеграмму: ЖЕЛАЕМОГО ТОВАРА К СОЖАЛЕНИЮ В НАЛИЧИИ НЕТ. Он раньше меня понял, что и тайна переписки стала теперь арийской.
Я не знаю, с чем столкнулся папа в Берлине. Не думаю, чтоб это было что-то из ряда вон выходящее. Но когда он вернулся, в нем что-то было надломлено. Разрушено. Это был совершенно сломленный человек.
Я представляю себе, как в Берлине он искал старых друзей — и никого не осталось. Все жидки-кабареттисты перебрались в Голландию — почему у швейников должно было быть по-другому? Или он все-таки встретил парочку, и те объяснили ему, как обстоят дела в действительности. Если фамилия у человека не Тиггес, а Бернхайм или Вормсер. Я думаю, за пару дней ему стало ясно, что мира, по которому он так тосковал, больше попросту не существует. Что в Берлине для него уже нет ни места, ни значения. Что все изменилось за те три года, что он отсутствовал.
Это как если вернуться с заграничных гастролей в театр, где играл много лет, где входил в состав труппы, и узнать, что новая дирекция не только сменила репертуар, но и все перестроила, уже и фасад выглядит по-другому, и в окошечко кассы отсутствующе выглядывает новое лицо, а у выхода на сцену сидит уже не знакомый привратник, а человек, который тебя не знает. Если представишься ему, он помотает головой и скажет: „Вам сюда нельзя. Вам вход запрещен“.
А может, было и что-то похуже. Папа никогда нам не рассказывал.
Его волосы не поседели за одну ночь. Хотя так бывает. Я видел это в Амстердаме у одной женщины, сын которой пытался сбежать во время полицейской облавы, и они выстрелили ему в спину. Но с того дня, после той поездки в Берлин, он стал стариком.
Ответа от Рама еще нет. Комендатура погружена в молчание.
Между тем я разыгрываю из себя УФА. Потому что Эпштейн ожидает от меня этого и потому что мне от этого хорошо. Приятно возобновить старые привычки. Снова побыть в своей стихии. Узнать, что ничего не забыл. Лорре иногда на несколько дней прекращал колоться — только ради того, чтобы потом начать заново. Сейчас я это понимаю. Я наркозависим от киносъемок.
Я играю Курта Геррона. Диктуя, сую в рот карандаш и грызу его. Госпожа Олицки спросила, почему я это делаю.
— Потому что не могу думать без сигары.
Она посмотрела на меня с большим сомнением.
Вместе с ней мы составлем списки тем, которые должны прозвучать в фильме. Возможных мест съемок. Проблем. В Терезине плохо с бумагой, но Эпштейн распорядился выдать нам целую пачку.
— Продовольственное снабжение, — диктую я. — Тарелки наполнены до краев. Скатерти. Столовые приборы. Несколько перемен блюд. Белые перчатки у персонала на раздаче еды.
Пишущая машинка перестает стучать. Госпожа Олицки смотрит на меня.
— Я знаю вас еще не так хорошо, — говорит она. — С перчатками — это шутка, или я действительно должна это записать?
Весь фильм шутка, госпожа Олицки.
— Пишите, — говорю я.
Белые перчатки для персонала на раздаче еды. Лакомящиеся дети.
Тогда, при лакировке города, когда его осматривал Красный Крест, детям давали хлеб с сардинами и велели говорить: „Только не опять сардины, дядя Рам!“
Перед этим им пришлось объяснять, что такое сардины.
— Поварихи, — диктую я. — Одна толстая, которая помешивает в огромном котле. Она что-то говорит, и остальные женщины смеются.
— Не думаю, что здесь, в Терезине, вам удастся отыскать толстую женщину, — говорит госпожа Олицки.
— Тогда сделайте пометку в графе „Проблемы“.
На кухне работают только мужчины. За исключением чистки картофеля.
— Молодые хорошенькие чистильщицы картофеля сидят кружком, — диктую я. — И поют песню.
Если у кого-то на щеках румянец или вообще здоровый вид, здесь, в Терезине говорят: „Работает на кухне“. У источника не мучаются жаждой.
Однажды проводилось следствие. Его проводил Левенштейн из охраны гетто. Он установил, что люди с кухни и из снабжения украли почти столько же еды, сколько пустили по назначению. Но поскольку важные люди в совете старейшин тоже получали свои спецпорции, дело замяли. А его перевели на другую должность.
— …перед кухней, двоеточие, — диктую я. — Из машины выгружают половину говяжьей туши.
— Где же мы ее возьмем? — спрашивает госпожа Олицки.
— Снимем, когда привезут запасы для команды охранников.
— Когда вы ели мясо в последний раз?
— Две недели назад, — сказал я. — Что-то такое плавало в супе, что могло быть и мясом.
— Да уж могло бы, — сказала она.