Пошел я к Василису и рассказал ему все. Говорю ему: ничего не выходит. Попробуй ты сам его поймать и поговорить. Но тебе все равно нечего бояться, в итоге все равно ничего у него не будет. Он только сам себя на посмешище выставит. Я заметил тогда, что он не особо много мне в ответ сказал, только в конце разговора добавил: знаю я, чего ему надо, но пока время еще не пришло. Погоди, увидишь. Я тогда значения не придал, мало ли чего сгоряча можно ляпнуть. Пока не настал тот день, что я рассказываю, когда мы сидели тут, ели и он мне сказал, что уйдет в горы. Как ему только эта мысль пришла, кто ему это в голову втемяшил, что его в ссылку бы отправили из-за какого-то петуха, ну и глупости, я никак не мог этого понять. Так нам же еще и в армию надо было уходить.
А о том, что случилось потом, когда я ушел, я узнал уже опосля, считай через три года, как вернулся из Малой Азии. Я когда там был, поначалу то и дело думал, как там Василис, но со временем я и позабыл об этом, там у нас своих бед хватало. Письма я получал, но там мне ничего не писали, чтобы я еще и из-за этого не расстраивался и не отвлекался на всякое, чтобы и со мной ничего не случилось. А и правильно, ведь если бы я знал все, что там у них происходит, и даже если бы помочь ничем не мог, я был бы таким рассеянным, что меня могли бы и подстрелить. Ничего хорошего бы точно не вышло.
В деревню я вернулся осенью двадцать второго года. Ближе к концу, когда уже начинаются первые холода. Вернулся я вместе с другими земляками, доехали мы до деревни, обнялись и пошли каждый по домам. Я написал своим, что возвращаюсь, но не знал, когда именно, так что они меня и не ждали. Захожу я, значится, домой, все наши разбрелись по делам – кто тут, кто там, кроме отца с матерью. Как старуха меня увидела, так давай и плакать, и целовать меня, и песни петь. Уж и не знала, как меня приласкать. Я тоже ее обнял, сказал ласковые слова, смотрю – отец мой на кровати лежит. Я не удивился, что он прилег, потому что был полдень, а если случалось ему в это время быть дома, он всегда ложился ненадолго вздремнуть. Но он все никак не поднимался. Даже головы приподнять не мог, чтобы разглядеть меня получше. Я говорю ему: батя Такис, глянь, я вернулся, что же ты, не встанешь сына встретить? Он смотрел-смотрел на меня, но ничего не говорил. Только плакал вместе с нами и что-то бормотал, но я не мог слов разобрать. Подошел я к нему, взял за руку, поцеловал,
И не успел я еще из-за стола встать, как слышу, зашел в дом кто-то, а это мой брат был, Коцос, средний, он уже мужиком настоящим тогда стал. Снова пошло обниманье, целованье, сел он тоже за стол винца выпить, и, слово за слово, вырвалось у него, мать так и не успела его перебить, прости, говорит, что я не писал тебе про отца все это время, но сам видишь, негоже было тебя там, где ты был-то, расстраивать и все такое. И тут я скумекал, что батя-то не болен был, встаю и хватаю мать, почему, мол, она мне неправду говорит. Что с ним? – спрашиваю ее, – говори сейчас же, хвать уже лгать-то. А иначе ты мне мать, конечно, но я тут все разнесу. Погоди, – говорит она мне и берет меня вот так-то, за плечо, – утихомирься, птенчик ты мой, смотри, отца не разбуди, я все сейчас тебе расскажу. И стыдно мне так стало, что я на мать ору, да еще и побоялся я отца разбудить, так что сел я опять за стол и ее усадил, чтобы она мне все как на духу рассказала.