Ну вот, значится, в тот день, как я на Халкиду уехал, Василис тоже ушел. Он никому ничего и говорить-то не стал, окромя меня, так что все и думали, что пошел он в армию. Но он перекантовался пару-тройку дней в одной пещере, неподалеку от выгребной ямы, что в Каниске, а потом увидел, что никто, мол, его не ищет, осмелел и спустился как-то вечером к батиному овечьему загону, он там недалеко был. Отец-то мой знал, что тот в разбойники подался, я еще перед тем, как на Халкиду уехал, все ему рассказал, но как бы там ни было, он этому особого значения не придал. Василису он крестным отцом приходился. Он и обязан был его поддерживать. О чем уж там они говорили, этого даже мать моя не знала, но тот ни за что передумать не хотел. Тогда начали строить церкву святой Параскевы, а одним из старост был дядя Тулы, ну, тот, что его гонял. Кто уж ему об этом сказал, я знать не знаю, мать моя говорит, что отец, мол, клялся, что от него никто и слова не слышал. Устроил там Василис засаду и сидел сторожил, а как увидел однажды утром, что рабочие идут к церкви, он к ним и подошел. Она тогда еще недостроенная была, только стены и были. Идет он, значится, оружие вперед выставил и кричит, чтоб все в сторонку отошли, чтоб остался только дядька. Сказал ему на колени встать, а тот даже и не подумал бежать, потому как если бы он из окна скаканул, то спасся бы. Василис, вишь, в армию-то не ходил и целиться ни хрена не умел. Он ему ружье к груди приставил и выстрелил. По-другому он и не смог бы.
Как он его убил, так снова пропал на пару-тройку месяцев, так что все думали, что раз уж он отомстил, так он собрался и ушел подальше. Но вот однажды он взял да и появился, словно из-под земли вырос – встал прямо перед отцом в его загоне. С бородой, весь обросший, патронташ крест-накрест на груди. И были у него, значится, два ножа больших вот так вот за пояс заткнуты. Говорит он отцу моему: дядя Такис, дай мне того, дай мне сего, а как только отец сказал ему, что же тот такое натворил, он и звука не проронил, как будто стыдно ему было, только взял свой мешок и ушел, так ни слова и не сказал. С тех пор слышали люди, что он и к другим ходил, просил кое-что, иногда по-хорошему, иногда по-плохому, то барашка, то хлеба поесть, потому как ежели ты там был, что же ответишь ему, мол, не дам? Он же с оружием приходил и говорил: мне нужно то да се.
Через некоторое время стало известно, что это он был местным разбойником, приехал жандарм в деревню и начал вести расследование. Взяли всех пастухов, допросили по очереди, где были какие укрытия, но так ничего и не добились, так что сменили они пластинку, и как только разузнали, кто ему родней приходится, пришли они как-то вечером и к нам домой и забрали отца на допрос. И отвели его вот туда, за церковь святого Константина, и всю ночь его там били, чтобы он признался. Они слышали, что мой отец давал ему еды, так что думали, что он же его и прячет. А поскольку он не говорил, потому что и не знал ничего толком, они и продолжали его бить, чтоб признался, пока он сознание не потерял, а затем бросили, как собаку, на улице. Ну, после этого уж он, как оклемался, стал другим человеком. Совсем как старик, ни говорить больше не мог, ни ходить не мог без палочки. Я-то помню, каким мой отец был. Но одно плечо он сажал мою сестру Лиену, на другое – два мешка грузил и шел на мельницу в Ларимнас, чтоб муки смолоть. Вот такой здоровяк был. Но с тех пор он уж стал развалюхой. Эти люди пошли, схватили и Коцоса, брата моего. Они его там вот нашли, за святым Афанасием, но тот, вишь, сопротивляться им стал, сила у него в руках большая была, так что они его и оставили в покое.