«Вот почему человек, который совершил такую работу, само собой понятно, имеет право на бессмертие…» — приходит к неопровержимому выводу Зиновьев. Надо сказать, крутовато взял для 10 месяцев. Уже заявка самого Зиновьева бессмертна. Не всякий сподобится глаголать такое в лицо живому соратнику. Шапки долой!
В 1970 г. (в столетнюю годовщину со дня рождения Ленина) мой приятель оказался в Симферополе. На улице Ленина (нет ни одного града на Руси без улицы с таким названием) за стеклом витрины кондитерского магазина красовался торт — «Ленин в Разливе». Там шоколадным заварным кремом было исполнено все: лужок, шалаш, костер. Отсутствовала только фигурка главного вождя.
За спиной приятеля остановился прохожий, после паузы меланхолично пробормотал:
— А Вовы нет.
Этот торт «на революционную тематику» являет собой вершину всеобщего отупения под властью КПСС.
В беседах с писателем Чуевым Молотов выразил сомнения в шалашной жизни Ленина, которая подарила марксистам его работу «Государство и революция». Молотов относил рассказы об этом к поздним домыслам.
Обидно, разумеется… ведь даже шалаша не остается.
Низкое, закатное солнце. Небосвод чист и бледен. Каждые дерево, куст, дом вмыты в прозрачность воздуха. А тени… тени смазанные, сиреневые. Обилие теней. Смотришь во все глаза, а грудь не надышится ключевой свежестью дыхания.
И смотришь, смотришь, будто родился и всего этого не видел.
И этот неглубокий выкат очень белого солнца. Да что ж это так славно!
На снегу память сгинувшего, уже утраченного времени: петли вороньих шажков, оспины сорвавшегося с веток и карнизов домов хлопьев снега.
А люди друг на друга штыки наставили, выучили по книгам заповеди и подгадывают, когда всего сподручнее ударить…
Вороны вразвалку бродят по насту, проваливаясь, и тогда лениво разводят крылья. Им в эти зимы не голодно. Столько дарового угощения: труп на трупе, самое вкусное — глаза, их перво-наперво и выклевывают. Только поднимись повыше, расправь крылья — и непременно увидишь «угощение». Люди не устают готовить. В общем, мясца вдосталь…
Как в бреду идет Вялова Мария Борисовна, все с тропочки оступается и не видит. Назад ступит и снова идет, будто незрячая. А улыбается! Муж вчера по ночи и лютому морозу вернулся: никто не подсмотрел. Шесть годков не видела. Себя блюла, ни одни руки не прикоснулись. Сухими губами шептала молитвы, звала его, а он и пришел, сердешный. Только присохшая рана в плече, но чистая, без гноя и красноты. Это уж верно подживет. Обожженный морозами — аж кожа ползет с лица, — но без обморожений, нет черных пальцев и ушей. Кашляет до синей натуги, но по лету выходит. Ягоды бабы принесут, с ложки будет кормить, титьками грудь ему греть — оживет Сережа…
Не видит Мария Борисовна дорожки, оступается от счастья. Правда, дорожка всего со стопочку, ну ладошка, не шире. Только и успели протоптать спозаранку. Очень уж ночью выла, стонала метель…
Улыбается Мария Борисовна. Вернулся ее Сережа! Дождалась! Верно бабка колдовала… Ступает, ступает, оступится, вернется на тропку, а сама и не видит — улыбается, а на щеках слезы. Цалует зима, а потому что хороша Мария. Уж как хороша! А когда женщину любят, не скупятся на чувство и силу, она всегда краше цветка. И распускается — не налюбуешься. Это уже точно замечено, как нынче говорят: «заметано». А тут — какие слова: ведь после мужниных ласк!
Между нами сказ: ослабел, разумеется, мужик: что вынес-то! Полжизни надо, чтобы только пересказать. А как умытый, да со сковородочки накормленный, да чаем с вареньем напоенный прилег, а к нему родная животом прильнула! И себе удивился: что откуда и взялось!
До утра вскрикивала Мария, метались в темноте руки — от избытка чувств: не знает, куда положить — то на шею Сереженьке, то за спину, то на живот, то и под живот — там чистый огонь. Мария за все шесть лет накричалась, напробовалась и, сама того не зная, понесла. И до того ей прекрасно — плачет, цалует, пышными своими волосами душит его. Не голова на подушке, а копна пышных рыжих волос — ни один мужик за шесть лет пальцем не опоганил их, не то чтобы там понизу взял… Лишь одному принадлежит, с ним и умрет.
И опять бережет сон Сережи. И помнит: плечо никак зацеплять нельзя. Только-только первая пленка рану прикрыла. Насквозь штык пропорол. От российского, трехгранного метина — на то, чтобы рвать тело, его таким и удумали — о трех гранях, от такого худо раны заживают. От штыка-тесака сразу срастаются; дыра-то плоская, края рядышком, а тут майся, не спи, мертвыми губами проси таблетки (ну невмочь от боли) или, коли хоронишься в яме или землянке или еще Бог весть где, глоток водки — не так тогда рана печет.
Длинным вперед, то бишь с коротким шажком и посылом винтовки вперед, ударили Сергея, а он отбил, научен был рукопашному, однако не удержался — скользко ногам — и подъехал под удар, не совсем заслонился. Вот штык и залез в плечо… И вся кутерьма на пять минут, а 12 трупов и столько же раненых…