В Чердыни, где ему мерещились грубые мужские голоса, поносящие его отборной бранью, упрекающие в том, что он сгубил столько людей, прочитав им свои стихи,— голос называл имена им погубленных, как подсудимых; в Чердыни, где он искал труп Ахматовой в оврагах; там, в Чердыни, он смотрел на большие стенные часы и ждал расправы. Приход убийц он назначал на какой-нибудь час и в страхе ждал их: сегодня — в шесть вечера… Наденька потихоньку переводила стрелки: «Смотри <…> уже четверть восьмого»…
Обман удавался, «смерть» отступала, страхи проходили.
…Если бы Дантес и Мартынов промахнулись. Если бы в роковой час смятения и одиночества возле Есенина оказались люди. Если бы женщина, оказавшаяся возле Маяковского, сказала в тот момент безоглядно: «Да». Если бы. Почти всегда выстраивается запоздалое, наивное — если бы.
Конечно, если бы. В тот полдень, 27 декабря 1938 года, просто некому было перевести стрелку часов. На час, на два, на пару веков.
Смерть была не романтической, не мучительно-жестокой, не насильственной от рук уголовника. Она была будничной и мгновенной. Смерть — на конвейере, кровавый маньяк — Родина.
Страшнее, страшнее-страшнее, чем в младенческом сне.
…Говорят, что теперь в некоторых, кажется азиатских, странах беременная женщина нашептывает своему будущему ребенку, что
ждет его на земле, и он сам, еще в утробе, решает — рождаться ему или нет.Теперь уже, кажется, выяснили, что
видит и чувствует в предсмертный миг покидающий землю: тоннель, скорость, свет…В блаженный короткий миг Осип Эмильевич Мандельштам увидел после тоннеля райскую зеленую поляну, освещенную солнцем. Сидели на ней Наденька, дожившая до преклонных лет, и красавица-самоубийца Оленька Ваксель — Лютик. Обе молодые, рядышком, как девочки-сестры. Также были тут полковник Белой армии Цыгальский, интеллигент, спасший Мандельштама из врангелевских застенков, и рядом — красноармеец Оська, провожавший поэта в застенки советские. Они тоже были вместе и вполне понимали друг друга. Конечно, были здесь, на светлом лугу, и Анна Андреевна, и Илья Григорьевич. И Марина с Сережей Эфроном, юные, только что поженившиеся. Должен был быть и Макс, если Осип Эмильевич успел его рассмотреть.
Сладкий миг — до остановки сердца.
Лучшее, что было на земле,— расставание с землей.
В России всегда были люди, жившие по-божески, он — один из них.
«Я не научился любить Родину с закрытыми глазами»,— говорил Чаадаев, объявленный сумасшедшим. В этом состояла и вина Мандельштама, можно сказать, наследственная вина лучших русских поэтов.
Бытовики при покойниках — блатные — жили прилично. Откроют мертвый рот, ножичек к золотому зубу приставят — коронка слетает. Но быстрее и проще — клещами. Золотое кольцо намылят — снимают. Но опять же проще — отрубали палец.
— Во Владивостоке у них была своя скупка. Они, видимо, делились и с лагерной администрацией. У них — и масло всегда, и колбаса, от них водкой пахло. У Осипа Эмильевича на пальцах ничего не было. Золотые коронки — да. Одна сверху и две или три снизу.
Последним, кто видел поэта из ныне здравствующих,— ленинградец Дмитрий Михайлович Маторин. В тот же день, 27 декабря,— он тоже помнит его ясным и теплым — к нему на лагерном дворе обратился Смык, начальник лагеря: «Отнеси-ка жмурика».
— Прежде чем за носилки взяться, я у напарника спросил: «А кого несем-то?» Он приоткрыл, и я узнал — Мандельштам!.. Руки были вытянуты вдоль тела, и я их поправил, сложил по-христиански. И вот руки — мягкие оказались, теплые и очень легко сложились. Я напарнику сказал еще: «Живой вроде…» Конечно, это вряд ли, но все равно и теперь мне кажется: живой был… Несли мы его к моргу, в зону уголовников. Там нас уже ждали два уркача, здоровые, веселые. У одного что-то было в руках, плоскогубцы или клещи, не помню.
«Протокол отождествления»
под грифом «секретно» свидетельствует, что старший дактилоскопист ОУР РО УГБ НКВД по «Дальстрою» тов. Повереннов произвел сличение «пальце-отпечатков» Мандельштама 31 декабря. Это значит, что заворачивали поэта в тряпье, грузили на телегу с другими вместе, увозили за ворота и сбрасывали в одну из ям, которые заключенные копали сами для себя,— в ночь под Новый год, 1939-й.Была у Юрия Илларионовича Моисеенко мечта — получить высшее образование. Он окончил педагогический техникум, из белорусской глубинки приехал в Москву, поступил в юридический, прямо с институтской скамьи его и забрали. После 12 лет тюрем и лагерей все вузы для него закрылись.
— Вы знаете, жизнь сгорала кратко, как свеча.
— Ничего,— пытаюсь успокоить,— вы еще крепкий.
— Крепкий. Да. А смерть все равно придет.
— Не страшно?
— Нет. Ничего дорогостоящего в моей жизни не было. Вся моя жизнь — из мук и страданий. Зачем я жил?
Увожу разговор к сегодняшней жизни — к последнему президенту СССР, к Президенту России.