И это при том, что Иван Павлович будто провалился сквозь землю, да и дежурных учителей с повязками на рукавах в коридорах оказалось не сказать, чтобы больше обычного. Только на этот раз заняться им было совершенно нечем: местная публика и так вела себя на удивление смирно. После вчерашнего меня должны были или избить толпой прямо у входа, или встречать, как героя… а может, и то, и другое сразу.
Но все вели себя так, будто ничего и вовсе не случилось.
Объяснений всему этому могло быть всего три. Первое: по дороге на учебу трамвай каким-то образом свернул не туда, скользнул через пространственно-временной тоннель в эфире и привез меня в мир, где в людях начисто исчез дух хулиганства и авантюризма. Второе: за кровавое побоище в гимнастическом зале кому-то — возможно, самому Ивану Павловичу или даже директору — крепко наскипидарили тылы. Волна негодования прокатилась сверху вниз и прошлась по всем, от инспектора до самого бестолкового первоклассника. Пистонов вставили каждому — на год вперед, и Шестая гимназия превратилась в обитель порядка и спокойствия.
Неплохой вариант — и все-таки наиболее вероятным казался третий: на деле все это было то ли затишьем перед бурей, то ли какой-то мишурой, а настоящие события происходили… или уже произошли за кулисами. И по каким-то загадочным причинам — втайне от меня. А об их истинной сути я мог лишь догадываться по косвенным признакам.
И вот они, надо сказать, не радовали.
Одноклассники меня будто не замечали. Нет, конечно же, никто не шарахался и не отмалчивался. Пара человек даже ответили на вопросы: односложно, негромко и как-то расплывчато — тут же поспешили удрать по каким-то неотложным делам. К обеду я всерьез начал подозревать, что за ночь моя голова целиком покрылась уродливыми струпьями, и лицо теперь внушало ужас.
Впрочем, зеркало в уборной убеждало в обратном.
Однако самым тревожным «звоночком» оказалось не это. Исчез Фурсов: его не было ни на истории, ни на латыни, ни на немецком. Не появился он даже к обеду — и тогда я всерьез начал подозревать неладное. А одноклассники мало того, что понятия не имели, куда подевался их товарищ, так и еще и старательно делали вид, что и знать меня не желают. Даже те, кто вчера отважно бился со старшими бок о бок со мной, только бормотали что-то невнятное, отводили глаза и, хватая подносы, рассаживались за столы.
Подальше от меня.
Дела определенно шли паршиво. Сложить два и два оказалось несложно, так что вывод напрашивался сам собой: я блестяще разбил противника в битве в гимнастическом зале, а вот войну, похоже, проигрывал. И никто даже не пытался хотя бы объяснить, в чем дело — так что я с облегчением выдохнул, разглядев за снующими по столовой гимназистами Петропавловского.
Который тоже сидел со своей тарелкой в гордом одиночестве. И даже более того — вокруг него словно образовалась зона отчуждения. Абсолютная пустота, этакий человеческий вакуум, наполненный разве что никому не нужной мебелью. Даже шестиклассники предпочитали жаться впятером на одной лавке и толкаться локтями — лишь бы устроиться от Петропавловского подальше.
Все-таки зря говорят, что культуру отмены придумали в Соединенных Штатах.
— Будь здоров, братец. — Я опустил поднос на стол для социальных изгоев. — Ты ведь тоже все это видишь, да?
— Вижу, что силы добра тают, аки снег по весне, — мрачно буркнул Петропавловский. — Как-то маловато у нас стало друзей, не находишь?
— Мне бы одного найти. — Я чуть отодвинул край лавки и сел. — Где Фурсов наш? В классах не было, обедать, вон, тоже не пришел…
— Не знаю. Но догадки имеются. Больно сегодня у Кудеяра, собаки такой, рожа довольная. — Петропавловский осторожно скосился в сторону расположившихся вдоль дальней стены восьмиклассников. — Слышал краем уха, как они чему-то радовались — прямо с утра… Чую, беда с Фурсовым, вот чего.
— Вот и я чую, — вздохнул я. — Не случилось бы чего плохого.
— Да уж живой, поди. Только куда подевался-то?.. И спросить некого.
— Ну как — некого? — Я отложил в сторону ложку. — Очень даже кого.
— Эй… Вовка… Вовка, ты куда собрался? — Петропавловский попытался поймать меня за рукав, но не успел. — Совсем сдурел, что ли⁈
Когда я поднялся с лавки, в столовой воцарилась тишина. Народ и до этого не слишком-то громко болтал — больше чавкал и стучал ложками, но теперь прекратилось даже это. Мои шаги гремели, как артиллерийский залп — разве что эхом не разлетались. А в чужих взглядах читались одновременно и страх, и недоумение, и восторг пополам с обожанием, и вообще все, что угодно. Гимназисты смотрели на меня то ли как на героя, то ли как ни идиота. И уж точно как на смертника, который сам себя приговорил — и сам отправился на эшафот.
Точнее, к стенке — той самой, у которой устроилась банда восьмиклассников.