Как не опьяняться идеей абсолютного, как не чувствовать себя частичкой этой божественной природы, когда сам владеешь, подобно ей, могущественным даром творчества и воссоздания! Несмотря на временные сомнения и мимолётные тревоги, Гёте никогда так остро не сознавал силу своей гениальности, как в эти месяцы. Никогда и вдохновение его не было так разнообразно и плодовито. 1774 год даёт нам, кроме «Вертера», драму «Клавиш», написанную за неделю по мемуарам Бомарше[67], мелкие сатирические комедии, оперетты, сатиры, множество лирических стихотворений. Он разбрасывает свои стихи повсюду, поёт на все лады, задумывает и бегло излагает трагедии, которые никогда не закончит. Фауст, Магомет, Прометей, Вечный Жид — великие, титанические фигуры истории или легенды — волнуют его мысль своими, родственными ему, мечтаниями. Разве он не равен им и, на свой лад, не полубог? Беспрестанное возбуждение, неустанная импровизация, вдохновение никогда не покидают его. Бывает, что видения возникают и воплощаются во сне, тогда он просыпается ночью, чтобы закрепить их. А наутро легко оставляет начатое, чтобы взяться за другой сюжет. Беспрерывная игра идей, избыток образов! От величественных строф Прометея он без напряжения переходит к выходкам Арлекина, а как-то в воскресный полдень, попивая бургонское вино, в шутку набрасывает с размаху сатирический фарс «Боги, герои и Виланд»[68].
Его душа, как душа Фауста, во власти враждующих сил: дух сарказма, отрицания и разрушения толкает его к горькой иронии, творческое, созидательное и пламенное начало влечёт в эфирные выси экстаза и веры в добро.
И нельзя от этого гениального человека, которого волнуют и мучают противоречивые стремления, требовать, чтобы он жил размеренно, следуя правилам мещанского благоразумия. Его оригинальность порой граничит с эксцентричностью. Он любит удивлять и приводить в негодование обывателей. Начинается ли пожар в грязных еврейских кварталах, в гетто, куда не отваживаются обычно входить люди из высшего общества, он бежит туда в бархатном фраке, в шёлковых панталонах и чулках, чтобы организовать помощь и усилить цепь охраны. Однажды, когда он катался на коньках на замерзшем Майне, к берегу подъехала в карете его мать, укутанная в красную с золотыми шнурами шубу. Он озяб, попросил у неё шубу и, недолго думая, накинул на себя. Толпа в изумлении расступилась на его пути, а он, одетый в пурпур и соболь, похожий на юного северного короля, небрежно продолжал своё катание по льду.
И однако, случилось, что почётнейшие в мире ручки чуть-чуть не приковали Гёте к светскому салону. Это произошло в январе 1775 года. «Как-то раз, — пишет он в «Поэзии и правде», — один приятель предложил мне отправиться с ним на домашний концерт, устраиваемый именитым коммерсантом-кальвинистом. Было уже поздно, но, так как я любил всякие неожиданности, я согласился. Мы вошли в комнату первого этажа. То была просторная зала. Там мы нашли многочисленное общество. Посредине залы стоял клавесин. Единственная дочь хозяина немедленно уселась за него и заиграла с большим искусством и совершеннейшей грацией. Я встал недалеко от клавесина и мог хорошо рассмотреть её лицо и манеры. В её манерах было что-то детское, движения во время игры были свободны и легки. Когда соната была окончена, она прошла мимо меня. Мы раскланялись молча, так как начинался струнный концерт».
Они украдкой осмотрели друг друга, понравились, обменялись улыбками. Лили Шёнеман[69] — так звали грациозную блондинку — не лишена была кокетства, и ей не могло не польстить немое поклонение молодого писателя, о котором говорил весь город. Привыкшая жить в блестящем обществе, где она, несмотря на свои шестнадцать лет, держалась с утончённой развязностью, она, возможно, захотела испытать на поэте силу очарования своих голубых глаз, но сама первая попалась в силки, которые думала расставить для него. Гёте стал бывать у них, и Лили с восторгом отдалась властному чувству любви к нему.
Как часто вечерами смотрела она с нетерпением на стенные часы из позолоченного дерева, украшенные лепными бантами и свирелями! Стрелки двигались ужасно медленно. Сколько раз поворачивалась она в своём украшенном чеканкой кресле к дверям зала, резьба которого оживлялась серебряными подсвечниками. Чтобы понравиться ему, она надела модное платье, очень стянутое в талии и всё затканное букетами роз. С высокого шиньона, перетянутого муаровой лентой, спускались её шелковистые локоны. Сидевшая на диване мать часто поднимала глаза от вышивания, чтобы с восторгом оглядеть дочь.