«Есть критика разрушительная и есть критика продуктивная. Нет ничего легче критики первого рода — достаточно мысленно принять любой критерий, любой образец, какими бы ограниченными они ни были, и уже можно смело утверждать: данное произведение искусства под эту мерку не подходит, стало быть, оно никуда не годится, и делу конец, теперь можно уже безо всякого заявить, что оно не удовлетворяет необходимым требованиям, освобождая себя от всякого благодарного чувства по отношению к художнику.
Продуктивная же критика дается несравненно труднее. Она спрашивает: какую цель ставил перед собой автор? Разумна и достойна ли эта цель? И насколько удалось ее достигнуть? Если мы ответим на эти вопросы вдумчиво и доброжелательно, мы тем самым поможем автору, который в своих первых работах наверняка уже успел продвинуться вперед и подняться навстречу нашей критике».
Именно средний вопрос из трех приведенных выше переносит рецензируемое произведение на испытательный полигон критической мысли, не довольствующейся сочувственным рассмотрением или, быть может, даже слепым приятием предложенного текста, диктуемым безмерным почитанием. Стремясь ответить на этот вопрос, критик пытается установить, в каком — правда, всякий раз нуждающемся в выявлении — смысловом контексте человеческого бытия и его социального качества задумано данное произведение и насколько оно «разумно и достойно» в этой связи.
Гёте был самым поразительным образом заворожен поэзией и личностью английского романтика лорда Байрона. Уже давно относился он скептически ко всякой эксцентричности и экзальтированности и никак не мог разделять страсть к мировой скорби и пессимизму (хотя ему и случалось переживать периоды отчаяния), да и самоупоенное метание по всему свету в сочетании не только с поэтической, но и политической активностью не могло не быть ему чуждо, и все же в Байроне он усматривал и признавал воплощение демонического начала. Британец, во всех отношениях совершенно независимый, абсолютно игнорирующий и мнения, и морализаторские суждения своих соотечественников, был одержим стремлением к самопостижению, неуемной жаждой познания, постоянно заставлявшей его наталкиваться на пределы возможного. Состояния вдохновенной экзальтации сменялись у него приступами отчаяния. Фауст в его устремленности к высшему, как и в его падении, был ему близок; в душе его беспрестанно бродило презрение к человеку, да и ко всему миру. Все препоны, поставленные человеку, хотел он одолеть, а когда решил примкнуть к освободительной борьбе греков против турок, мечтал тем самым слить воедино поэзию с деянием, сопряженным с риском для жизни. Но уже 19 апреля 1824 года он умер в Миссолунги от менингита.
Гёте следил за беспокойной жизнью этого денди — жаждущего подвигов поэта — с восхищенным изумлением; рецензируя его творения, он находил в его «Манфреде» (1817) преображенный фаустовский мотив. «Этот своеобразный талантливый поэт воспринял моего «Фауста» и в состоянии ипохондрии извлек из него особенную пищу. Он использовал мотивы моей трагедии, отвечающие его целям, своеобычно преобразив каждый из них; и именно поэтому я не могу достаточно надивиться его таланту». Правда, он не мог отрицать, «что мы в конце концов начинаем тяготиться мрачным пылом бесконечно глубокого разочарования. Однако наша досада всюду сочетается с восхищением и уважением» (10, 329). «Убив себя, я сам и покараю / себя за грех»,[112]
— изрекает Манфред в заключительной сцене. Публикуя рецензии и время от времени небольшие переводы, Гёте неустанно играл роль посредника в русле всемирной литературы. Байрон, почти на четыре десятилетия его моложе, был невероятно польщен вниманием Гёте и со своей стороны не раз выражал свое восхищение великим веймарцем в письмах и посвящениях. Британского барда, отправившегося в Грецию, еще в Ливорно в июле 1823 года настигло гётевское стихотворение «Лорду Байрону», содержащее такие строки: