— Знаешь, я чувствую себя необыкновенно, — заявил Терешков, ставя товарища на пол. — Такого со мной еще не было. Даже когда в первый раз я взлетел на «Сопвиче» и вся земля была подо мной, я не чувствовал такого подъема. А ведь по условиям эксперимента, мы должны быть совершенно спокойны. Что же делать?
— Сейчас мы с тобой прокатим по начинающей просыпаться Москве, и ты посмотришь на нее отрешенными глазами. Ты увидишь грязь на улицах и дома с пыльными стеклами. Ты услышишь хохот самодовольных нэпманов, которые на пьяных извозчиках возвращаются с диких оргий.
Обоняешь запоздалый обоз золотарей. Осязаешь помятых девок у дверей притонов:
— Зачем я стану их осязать? — удивился Терешков.
— Чтобы запомнить, дубина! Возможно, ты этого больше никогда не увидишь. Помнишь, что сказал профессор?
— Да. Не до конца выверено, в когда мы вернемся.
Терешков натянул шинель и суконный шлем с голубой пилотской звездой. Огляделся, вдруг с грустью прощаясь с комнатой, к которой привык. Полукружие теплой голландской печи, длинное узкое окно, койка под серым одеялом, портрет Отто Лилиенталя на стене. Когда Марков впервые увидел этот портрет, он закричал: «Какой-то белогвардеец!» И долго после смеялся над собой.
На мотоциклетку успела лечь склизкая роса.
Громкий звук мотора отлетал от стен. Воздух, упираясь в лицо и руки, казался наполненным иглами льда.
Обманчив месяц апрель. Еще и снегу может подпустить.
С Воробьиных гор окинули глазом город. Темно.
Переглянулись:
— Едем?
— Едем, брат:
Пустыми улицами без девок и извозчиков они проехали еще пять верст и оказались в месте своего назначения, перед ничем не примечательным домом с арочными воротами.
Сторонний человек нипочем не сказал бы, что вот за этими самыми воротами (ржа со скрипом и заспанный дворник) скрывается могучая и секретная советская лаборатория. От которой (чем не шутит черт!) зависит все будущее счастье угнетенного человечества.
— Никодимыч, отпирай! Отпирай, Никодимыч!
— Фу, дымищу-то напустили:
Из флигеля — ассистентка Фрида.
— Не ждали вас так рано, зачем?..
— Невмоготу, Фрида Абрамовна! Запускай нас внутрь и дай поглядеть на приготовления.
Молча пошла впереди, в гулкое нутро дома. Странный флигель, никто и не поймет, что он — всего лишь нашлепка над громадным подземным залом. По лестнице, потом налево — и вот ты над круглой площадью, залитой дуговым светом.
Посередине площади — грузовик, в кузове которого стоит как бы круглая птичья клетка из белых прутьев, сравнительно больших размеров, так что две новенькие мотоциклетки БМВ там помещаются, дюары с газом и коричневые баулы. И немного места остается для двоих пилотов-испытателей.
Шестеро вокруг. Терешков знал их всех, знал и доверял.
Вот старый Зосимов, спец из редких, любящий смотреть на звезды. Как флотский инженер строил подводный минный крейсер «Енисей». Вот Панкратов, тоже белая кость, но в доску свой, в революции с молодых ногтей, знал Ильича еще студентом. Легко орудует такими силами, что жутко делается — и думаешь, зажав щепоть в кармане, что не все познано еще человеком и не все доступно ему так же легко, как бензин, электричество или пар. Но и гордость берет. Стрыйский, похожий издали на кривую растрепанную швабру, может в уме сосчитать любые числа и говорит, что никогда ничего не забывает. Бывший комиссар у Тухачевского, а крив потому, что белопольская сабля прошлась по ребрам справа, пересчитав их наново и по-своему. Манукян, электрик. Взглядом может лампочку зажечь. Проводку видит насквозь. Выводил в восемнадцатом флот из Гельсингфорса. Шпац, бывший эсер, сумевший удивить самого Эйнштейна странными трудами о парадоксах. И наконец Марысичка Панкратова, с которой совсем неохота расставаться:
— Ты вздыхаешь? — спросил Марков.
— И да, и нет, — ответил Терешков, диалектик. — Я вздыхаю, потому что очень долго мы с тобой ждали этого момента, а когда он наступил, все оказалось будничным. Но я не вздыхаю, потому что так и должно быть. Мы всегда ждем чего-то необыкновенно прекрасного и обижаемся на обыденность, и думаем, что она нехороша. А вот она-то как раз и хороша. Что мы увидим там — мы ведь не знаем, правда?
Но уже готовим себя к тому, что это будет — необыкновенно, прекрасно и восхитительно. Так?
— А ты что, думаешь иначе? Ты считаешь, что будущее будет обыденным, простым и серым? Разве за это, за будни и серость, мы дрались насмерть в гражданскую?
— Да. Ты удивлен? Но ведь это именно так. Мы дрались не за то, чтобы превратить жизнь в безразмерный праздник, а лишь за справедливость и за наше право решать, как жить. И все. А кто думал иначе, разочаровались потом. Ты помнишь Устименко?
— Он смалодушничал.
— Да, конечно. Но толкнуло-то его под руку именно окончание обещанного праздника. Ему нравилось воевать, он был красив и значим. Когда его не взяли в ЧК и в Персию, он решил, что теперь окончено все.