Расторопная служанка, которой никогда не случалось быть растроганной или удивленной, выскочила из дома трибуна, как только ее привычное ухо услышало легкие шаги Валерии, направляющейся к двери, и, хотя она не ожидала, что ее госпожа возвратится к ней рядом с пленником, совершенно позабыв и о существовании своей доверенной служанки, и о всем остальном в мире, однако она с огромным удовольствием заметила, что эта сосредоточенность была результатом ее внимания к своему спутнику. С той минуты, как интрига приходила к концу, Миррина слишком мало беспокоилась и о тех, кто замышлял ее, и о тех, кто был ее жертвой.
Они не отошли еще далеко, как Эска остановился и наклонил голову, как человек, оторванный от сновидения.
— Я обязан тебе жизнью, — сказал он тем тихим голосом с иностранным акцентом, который казался для нее такой сладкой музыкой. — Чем я могу когда-либо воздать тебе за это, благородная матрона? Я не могу дать ничего, кроме силы моей руки, и какую услугу может оказать подобный мне человек такой женщине, как ты?
Она густо покраснела и опустила глаза.
— Мы пока еще не в безопасности, — отвечала она, — поговорим обо всем этом, как придем в мой дом.
Он смотрел перед собой на величественную улицу, с ее великолепными портиками, высокими чертогами, рядами стройных колонн, терявшихся вдали, в очаровательной перспективе, и сливавшихся с багряным заревом заката, и, быть может, думал о стране свободы, о голубых холмах, о лучах весело сияющего солнца, отражающихся на водной поверхности и трепещущих в рощах его далекой родины. По крайней мере, он удовольствовался только тем, что повторил со вздохом последние слова Валерии и прибавил:
— А для меня нет дома: я пришелец, пария, презренное существо.
Казалось, Валерия сдержала крик, просившийся у нее с уст, и отвела свои глаза от лица Эски, прошептав:
— Я решила спасти тебя. Разве ты не знаешь, что я не откажу тебе ни в чем, чего бы ты ни попросил у меня.
Он поднес руку Валерии к своим губам, но это был скорее жест уважения низшего к высшей, чем порыв любовника. Она инстинктивно почувствовала, что это была дань признательности и преданности, а не страстная ласка, и во второй раз смутно подумала, что лучше было бы ей не выполнить дела этого дня. Затем она начала быстро говорить о тех опасностях, к каким привело бы преследование, и о необходимости для него немедленно скрыться у нее и таиться там. Она порывисто переходила с одной темы на другую и, казалось, сама только наполовину понимала, что говорила.
Вдруг он беспокойно и почти сухо спросил у нее:
— А трибун?.. Что с ним сталось?.. Как он мог согласиться отпустить меня? Я говорю тебе, что я держал жизнь Плацида в своих руках так же крепко, как если бы мы были в амфитеатре и моя нога стояла на его шее. Неужели какою-нибудь ценой его можно было склонить к тому, чтобы он продал меня, несмотря на все, что я узнал?
Ее лицо покрылось густой краской, когда она торопливо отвечала ему:
— Никакой цены, верь мне, никакой цены не было, какую мог бы дать мужчина или женщина. Эска, не будь обо мне более дурного мнения, чем я стою.
— Тогда как же я здесь? — продолжал он, кротко посмотрев на нее. — Мне бы очень хотелось узнать тайну, посредством которой Валерия сумела склонить такого человека, как Плацид, сделать то, чего ей хотелось?
Она страшно побледнела.
— Трибун больше никогда не потребует тебя к себе, — сказала она, — я покончила с этим делом навсегда.
Он ее не понял, однако отпустил ее руку, лежавшую в его руке, и несколько отстранился от нее. Она чувствовала, что ее кара уже началась, и, когда заговорила снова, голос ее был резок, холоден и не похож на прежний:
— Он стоял на моей дороге, Эска, и ему выпала судьба всех тех, кто безрассудно противоречит Валерии. Разве, имея дело с Плацидом, можно делать призыв к состраданию, любви или чести? Разве когда-нибудь случалось ему отступать от намеченной цели ради какого-либо чуждого ему соображения? Увы, я узнала его слишком хорошо! Можно было привести трибуну только один неопровержимый довод, и я прибегла к нему. Я убила его, убила на его ложе, но это для твоего спасения.
Может быть, он понял, что был неблагодарным. Может быть, он сказал себе, по крайней мере, что не ему строго судить ее, что такое самоотвержение ради него заставляло его смотреть снисходительным оком на столь ужасное преступление, как убийство, но он не мог отрешиться от чувств отвращения и страха, какие теперь внушала ему эта прекрасная, смелая, ни перед чем не останавливающаяся женщина, и как ни старался он скрыть и замаскировать эти чувства под покровом уважения и благодарности, инстинктом любви она угадала все, что происходило в нем, и страдала, как только могут страдать те, кто попрал ногами честь, добродетель, совесть, словом — все, для того чтобы в конце концов вынести только убеждение в бесполезности своих позорных жертв.