Как все люди, привыкшие к постоянной битве, он никогда не чувствовал себя так хорошо, как в те минуты, когда его окружали опасности, неустранимые ничем иным, кроме хладнокровия и бдительности, и, хотя бывали минуты, когда он вздыхал по тихим радостям любви и покоя, однако ему нужно было только услышать стук щитов и блеск стальных лезвий, чтобы прийти в себя.
В определенные дни он обыкновенно являлся к Валерии обучать ее искусству владеть мечом в продолжение часа. В эту эпоху все, что имело касательство к амфитеатру, оказывало такое чарующее влияние на все классы римского народа, что даже титулованные женщины смотрели на знание фехтовального искусства как на необходимый для них талант, и утверждают, будто бы не один раз знатные женщины принимали участие в смертельных играх цирка.[31] Конечно, подобные примеры полного презрения ко всякой скромности и ко всякому естественному чувству были редки, но на упражнения на рапирах, на крик и топтанье во время стычки в фиктивном бою смотрели как на законное упражнение и гигиеническое развлечение для всякой патрицианки, претендовавшей на имя изящной женщины. Эти утомительные забавы, в связи с неумеренным пользованием банями и легкостью утоления жажды, должны были в высшей степени вредно влиять на красоту женщин, но даже это соображение не могло победить властных требований моды, и, как теперь, так и в тот век, женщина охотно готова была безобразить себя каким угодно способом, как бы тяжел и неприятен он ни был, если только одинаково с ней поступали и другие женщины.
Мужественная симметрия форм и здоровые мускулы наставников неизбежно должны были производить впечатление на учениц, сердца которых делались мягкими пропорционально укреплению их тел, так как и обычаи и воспитание склоняли их к тому, чтоб они интересовались и личностью и ремеслом гладиаторов. Как бы то ни было, учителя фехтования в Риме имели не много свободного времени, и среди них Гиппий был, конечно, таким, который пользовался наибольшим почетом у красавиц.
Он держался системы не пренебрегать никакой мелочью, имевшей касательство к его ремеслу, не исключая и самых ничтожных. Никакая деталь не казалась незначительной для человека, который в силу своей профессии каждый день видел, что жизнь и победа могут зависеть просто от одного дрожания ресниц или от случайно выбившейся пряди волос. Ко всему этому, он необычайно гордился своим ужасным ремеслом и в особенности свойственной ему методической правильностью.
Несмотря на то, что вечером ему предстояло участие в отчаянном предприятии, которое, подвергнув его смертельной опасности, обещало сделать его богачом, несмотря на уверенность в том, что в обоих случаях ему уже излишне будет нести свои обычные гладиаторские обязанности, он, по своей натуре, считал нужным выполнить свое дневное дело. По обыкновению, Валерия должна была на следующее утро поджидать его за час до принятия ванны. Следовало бы предупредить ее о том, что, может быть, ему не удастся дать ей урок завтра. Обдумывая отговорку, он невольно подумал о всевозможных случайностях, предстоящих ему в скором времени, и о многочисленных шансах на успех в том предприятии, которое, в случае неудачи, несомненно, привело бы, по крайней мере, его, к смертному приговору. В этот день, и в первый раз в жизни, по возвращении к себе домой он испытал нежное, наполовину грустное, но не неприятное чувство, когда образ его госпожи предстал перед ним во всем блеске своей величественной красоты.
Часто дивился он правильности очертаний надменного лица Валерии, обсуждал по-своему и почти безотчетно любовался линиями ее благородного лица и симметричностью ее сильных, изящных членов. Он чувствовал даже желание коснуться этих шелковых волос, которые она распускала во время движений, и — странная вещь для такого человека! — чувствовал в себе какую-то слабость и стесненность, если в ту минуту, когда он ставил ее в позицию, один из ее локонов падал ему на руку. Теперь ему казалось, что он дорого дал бы, чтобы только оказаться в прежнем положении, чтобы только ему еще раз удалось повидать ее, если на самом деле, что было очень вероятно, это свидание было последним. Ему думалось, что нет другой женщины в Риме, которую бы можно было сравнить с ней, и что, несмотря на всю ее ослепительную красоту и физические прелести, величайшей прелестью была ее надменность.
«Каким блестящим триумфом, — думал Гиппий, — было бы заставить склониться эту надменную и властную голову и смиренно пасть к моим ногам».