— Правильно, — тотчас подхватил оратор. — И к тому же по всему Кавказу рыскают карательные экспедиции. Это ведь отборные войска! Что мы можем противопоставить им? Свои голые рабочие руки? Или булыжники с бакинской мостовой? Нет, мы призываем создать свою рабочую организацию. Известные вам братья Шендриковы назвали ее «Союзом балаханских и биби-эйбатских рабочих». Это будет ваша организация — вступайте в нее!
Васильев узнал об этой новой раскольнической акции Шендриковых и предложил срочно собрать заседание Бакинского комитета.
На заседании комитета РСДРП поведение Шендриковых назвали подозрительным. Васильев говорил об этом открыто, без обиняков.
Но доказательств прямого предательства не было. Шендриковы не пожелали явиться на заседание комитета РСДРП. Это усиливало подозрение, хотя и ничего не доказывало.
Действия Шендриковых наносили все больший и больший вред. Вспыхнувшие в июне — июле забастовки не выросли во всеобщую стачку: дальше экономических требований дело не пошло.
— Мы будем добиваться новой забастовки, — говорил Александр Митрофанович Стопани. — И на этот раз постараемся сделать ее всеобщей.
Николай Терентьевич Улезко уезжал из Баку. Ашот Каринян сообщил об этом Васильеву, когда тот выходил из реального училища после уроков.
— Вы ничего не знаете, да? — спросил он у Михаила Ивановича.
— Нет, — обеспокоенно сказал Васильев, — Что-нибудь случилось?
— Улезко уходит из гимназии…
Оказывается, случай с Двалиевым не прошел для Николая Терентьевича бесследно. Каждое домашнее сочинение, которое он задавал гимназистам, проходило «директорскую цензуру». Улезко так и объявлял ученикам:
— Сегодня, с высочайшего разрешения господина Ко-тылевского, мы будем изучать…
Если же ему приходилось задавать на дом сочинение, он говорил так:
— Господин директор убедительно просил вас написать домашнее сочинение на тему…
Наконец учитель Улезко пришел на свой последний урок.
— Сегодня, дорогие друзья, мы с вами расстаемся. Может быть, навсегда.
Неужели Котылевский посмел уволить Николая Терентьевича? Гимназисты привыкли к своему «горбуну», любили слушать его уроки, нередко посещали его на дому. Жил Улезко одиноко. Гимназисты беседовали со своим учителем на разные литературные и исторические темы. Каково же было удивление Николая Терентьевича, когда его ученики принесли ему книги Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», «Русский рабочий в революционном движении»… Прочитав их, Улезко заявил гимназистам, что он давно уже убежденный материалист и что народнический идеализм считает ненаучным и вредным.
— Значит, вы с нами? — спросил его Ашот.
— Как вам сказать, — задумчиво ответил учитель. — Я не спрашиваю, с кем это — с вами. Наверное, помыслами мы вместе. Но вот делами… Я не борец, друзья мои, не борец и, к сожалению, умею только сочувствовать.
— От скромности он так, — заверял Васильева Ашот. — Ведь и лекции нам по вечерам читает, и к рабочим с удовольствием ездит.
— Это верно. Но личность это, Ашот, трагическая. По крайней мере, у меня такое впечатление. Его давит не только физическая неполноценность. Это хорошо, что вы привлекаете его к нашим делам. Но не требуйте от него большего, чем он в состоянии дать.
И вот теперь Улезко уезжал.
— Мне показалось, что он даже рад этому, — рассказывал Каринян. — Говорил так, будто исполнилась давняя его мечта. Директор, этот иезуит Котылевский, спросил его, не трудно ли Николаю Терентьевичу работать в гимназии, не лучше ли уйти. И представьте себе, он согласился.
…Класс встретил это сообщение бурно. Один за другим поднимались гимназисты, говорили, что заявят протест, что их поддержит не только вся гимназия, но и техническое, реальное училища. Но Улезко испуганно замахал руками.
— Что вы, что вы, господа! Ведь я рад. Понимаете, я столько лет ждал этого момента! Теперь осуществится самая заветная мечта моя — поехать в Лейпциг для завершения образования.
— Мы так и не поняли, да, — говорил Васильеву Ашот, — искренне он радовался или нет.
Михаил Иванович потрепал гимназиста по густой шевелюре.
— Видишь ли, Ашот, по-разному складываются человеческие судьбы. Николай Терентьевич, наверное, не мог поступить иначе. Он слишком честен, чтобы изменить совести, слишком умен, чтобы сидеть без дела. Да и жить нужно. Видел он, что тучи над ним сгустились, что Котылевский не зря просил его уйти: арест учителя не украсил бы гимназию в глазах попечителя.
— Значит, он испугался ареста, да?
— Не совсем так. Он за вас боялся, за вас! Ведь он-то видел, что вы как пороховая бочка, а его арест был бы как зажженный бикфордов шнур. И что тогда?
— Было бы то, что должно произойти!
— Это ты так рассуждаешь. А он — иначе. Он как та мать, которая не против переустройства жизни ради счастливого будущего своих детей, но только чтобы они при этом не подвергались опасности.
— Значит, он действительно не борец?
Васильев не ответил. Он постоял, внимательно посмотрел на Ашота.
— Вы пойдете, надеюсь, его провожать? Ему это будет очень приятно. И даже нужно…