— Он вор, — сказал Шульгин. — Понимаете, просто вор!..
— Вы не знаете, почему он взял.
— Это не имеет значения, важен факт.
— Как же человечность? — спросил Корепанов.
Он понимал, что этот вопрос не к месту, что надо бы говорить о другом и по-другому. Но Шульгин обрадовался вопросу.
— Человечность? — переспросил он. — А как вы думаете, во имя чего трудится наш советский суд? Во имя человечности. Изолировать вора от общества — это и есть человечность. Вот так.
Алексей понял: дальнейшая беседа ни к чему не приведет.
— Простите, что я отнял у вас столько времени, — сказал он подымаясь. — Я надеялся, что вы мне поможете. Видимо, это даже вам не под силу.
— Я вам дал хороший совет, — поднялся и Шульгин. — Не вмешивайтесь.
— Спасибо, — сказал Корепанов. — Но этим советом я не смогу воспользоваться.
Алексей не знал, что делать. Впервые в жизни он понял, что значит растерянность… Он никогда не знал одиночества. Потому что рядом всегда были надежные товарищи, верные друзья. И они почему-то всегда казались Алексею очень сильными, умными, знающими, а самое главное — всегда были полны желания помочь. Так было и в школьные годы, и в институте, и во время войны. Тогда, во время войны, было труднее. Но рядом были Иван Севастьянович, Полина Александровна, Аня, Назимов или тот же Лачугин. Они всегда готовы были помочь. Мало того, они умели помочь, умели подсказать, что делать, куда идти, как действовать… Сейчас тоже много друзей, но все они почему-то оказались беспомощными, как только дело коснулось дяди Саши.
Вербовой вернулся на следующий день. Алексей сразу же пошел к нему. Лидия Петровна обрадовалась гостю, захлопотала на кухне. Пока она стряпала, Алексей рассказал все Вербовому. Тот слушал и сочувственно кивал головой.
— Тут какая-то ошибка, — уверял Корепанов. — Я Лачугина хорошо знаю. Он на преступление не пойдет.
— Я проверю, познакомлюсь с делом, — сказал Вербовой. — Но учтите, Алексей Платонович, если беседовать с заключенными, то всегда получается, что они правы. Я бы хотел ошибиться, но боюсь, что Лачугин ваш осужден правильно. И дело тут не в предвзятости и не в ошибке, а в том, что время сейчас очень трудное. Каждый килограмм зерна на учете, и законы в такое время становятся более строгими.
На следующий день Вербовой позвонил Корепанову, сказал, что он проверил дело Лачугина и что там все по закону.
— Он вам ничем не поможет, — сказала Лидия Петровна, — хотя бы потому, чтобы кто-нибудь не подумал, что он сделал это для вас, своего близкого знакомого, человека, с которым работает его жена.
— Причем здесь я и наше знакомство! — возмутился Алексей. — Ведь тут дело в судьбе человека. О нем надо думать, а не о какой-то щепетильности.
— А он щепетилен. Он всегда был таким. Он всегда гордился своей «незапятнанной совестью», «честностью», «порядочностью». Он считает, что прокурор должен быть только таким. Честным и щепетильным.
— Нет, Лидия Петровна. Это уже не честность и не щепетильность. Это — чопорность.
— Вы думаете, если б ему довелось меня судить, он подошел бы иначе? Нет, он судил бы меня еще строже, потому что я — его жена. И учтите, он меня любит…
— Я бы на вашем месте боялся такой любви, — выдавил из себя Корепанов.
— Скажите, Алексей Платонович, неужели вы поступили бы иначе? Неужели вы пошли бы на «сделку со своей совестью»?
— Нет, на такие сделки я не способен. Но, боюсь, из меня вышел бы плохой прокурор. И вот доказательство: было бы у меня право, я немедленно приказал бы освободить Лачугина. И сделал бы это с чистой совестью.
— Просто вы убеждены, что он не брал зерна.
— Убежден, что брал, знаю, что брал, и все равно освободил бы, потому что считаю его невиновным… Тут какое-то недоразумение. Какая-то ошибка. И за эту ошибку человек расплачивается свободой. И какой человек!..
— Но существуют законы, Алексей Платонович, и с ними нельзя не считаться.
— Закон не должен оборачиваться против тех, кому он служит.
Московский поезд немного запоздал. Всего на десять минут. Но и эти минуты показались Алексею вечностью. Затем, когда пассажиры стали уже выходить из вагонов, а Марины все не было, он почему-то решил, что она не приехала. Стало тревожно. Потом он увидел ее. Пошел навстречу. Обнял. Поцеловал. Сунул в руки цветы.
— Ты наконец приехала, — сказал, забирая чемодан.
— Ты рад? — улыбнулась она. — И я — тоже…
Они пошли к выходу. Алексей смотрел на нее, узнавал и не узнавал. Она стала будто еще моложе и красивей.
— Как ты загорела! Ты совсем бронзовая.
— Ты не читал моих писем, — рассмеялась она, прижимаясь к его руке.
— Ах, да. Ведь ваш театр был и в Крыму, и на Кавказе… Нам сюда.
Когда машина тронулась, Алексей просил тихо:
— Едем прямо ко мне? А?
Она не ответила. Она вспомнила вечер в конце мая. Они шли за город по дороге, обсаженной в два ряда тополями. Все кругом было залито лунным светом. Потом они шли по узкой тропинке меж густой пшеницы к старому кургану. Взобрались на него. Здесь крепко пахло полынью. Алексей бросил плащ на землю.
— Посидим немного.
Они сели, он закурил.
У подножия кургана белела молодая акация.