«Это во мне страх говорит, — досадовал он. — И от него никак не избавиться. А ведь страха не должно быть. Уважение? Да! Гордость за то, что тобой руководят умные и решительные люди? Да! Уверенность в том, что, если оступишься, тебя поддержит крепкая дружеская рука? Да! Да!.. А страха не должно быть. Страх — это как смертельный яд. Он леденит душу, парализует движения, сковывает инициативу, преждевременно старит и преждевременно сводит в могилу… Ну, скажем, у меня еще есть основания для тревог. Меня собираются наказать, отстранить от работы, без которой мне будет тяжело. Могут и под суд отдать… Но почему он так встревожен, этот шагающий из угла в угол толстяк? Боится, что не утвердят его кандидатуру? Может быть. Это волнует. Вот Бритван до сих пор не забыл, что его не утвердили.
Время тянулось медленно. Наконец вышел Мильченко.
— Заходи, Алексей Платонович.
Алексей вошел, поздоровался. Ему показалось, что ответил только Гордиенко.
— Садись, — шепотом, у самого уха, сказал Мильченко.
Алексей взял стул, передвинул немного вперед и сел.
— Докладывайте, — сказал Гордиенко.
Он глядел на Корепанова, и Алексей поднялся.
— Я? — спросил он.
— Садитесь, товарищ Корепанов, — улыбнулся Гордиенко. — Это я товарищу Мильченко.
Тот начал докладывать, и Алексей только сейчас сообразил, что Олесь Петрович сидит где-то позади.
«Это, должно быть, очень смешно выглядело, когда я вскочил, — думал он. — Как могло мне взбрести в голову? Просто я растерялся. И это потому, что все на тебя смотрят, а ты не знаешь, куда девать руки, ноги… И куда смотреть — тоже не знаешь… И в самом деле, куда смотреть? Вообще-то полагается смотреть на докладчика, но если тот позади? Буду глядеть прямо перед собой».
Гордиенко сидел, чуть склонив голову, и что-то записывал. Над ним почти во всю ширину стены развернуто отороченное золотой бахромой красное знамя с профилями Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. У первых трех лица как из воска, а четвертое — живое. «Ему уже под семьдесят, — подумал Корепанов. — И если с ним что случится… его лицо тоже станут рисовать так, будто из воска…»
Ему вдруг стало не по себе. Он попытался расстегнуть воротник сорочки, но вспомнил, где находится, и медленно опустил руку.
Нет лучше об этом не думать… А что, если ему о Лачугине написать? Взять да и написать все, как было. Не может быть, чтобы он оставил без внимания такую несправедливость. «Но Лачугина судил советский суд и по советским законам? Нельзя потакать тем, кто нарушает эти законы. Но в таком случае я в тысячу раз больше виноват. Разве я не нарушал законов? И тогда, когда скрыл Никишина, и тогда, когда разрешил покупать мясо у колхозников, и когда разрешал менять трубы на спирт… Да нет же, в законе — самое главное суть, а не буква».
Алексей встретился взглядом с Малюгиным. Тот ободряюще кивнул головой, будто хотел сказать: «Держись, Алексей Платонович. Дела твои не так уж плохи. Ты заметил, как хмурится Гордиенко? Ему не нравится доклад Мильченко. Это уже само по себе хорошо. Только будь внимателен и не ляпни чего-нибудь. У меня такое впечатление, что наш вопрос, как это говорится, спустят на тормозах».
Наконец Мильченко закончил. Он докладывал всего двадцать минут, но Алексею показалось — очень долго.
Гордиенко задал несколько вопросов Малюгину, потом стал спрашивать других. И по этим вопросам Алексей понял, что Гордиенко сердится не на него, Корепанова, а на других.
— Вы что думаете, — уже гремел Гордиенко, — что от хорошей жизни он пошел на такое? Вы думаете, он не знает, что за такие дела на скамью подсудимых можно сесть? Знает! И все же делает. А почему? Потому что снабжением больниц у нас те, кому положено, не занимаются. Было бы на базе хорошее мясо, разве стал бы он у колхозников за наличный расчет, в нарушение всех законов, покупать? Стал бы ты, Алексей Платонович, покупать? — обратился он к Алексею, вдруг перейдя на «ты».
— Не стал бы, — твердо ответил Корепанов.