Вот так-то. Требуется немалая отвага, чтобы взглянуть в лицо правде, даже если она прячется под какой-нибудь из своих многочисленных масок. С некоторых, как в античном театре, не сходит язвительная усмешка шута.
Вы верите в математическую логику? В законы статистики? Они жестоки, поскольку приводят к неопровержимому выводу: потомки этих людей — если сохранят потребность в вере — будут на закате солнца раскладывать молитвенные коврики и бить о землю челом, славя Аллаха.
Вы не зажигаете факел? Я тоже предпочел остаться в тени, но сейчас зажгу. После нападения крестоносцев Монфора, pendant l’horreur d’une profonde nuit[50] — как говорит Расин в «Аталии» — здесь собирались оставшиеся в живых катары[51]; последние perfecti в последний раз даровали своим последним единоверцам последнее consolamentum[52]. Факелов не зажигали — если бы с городских стен заметили свет, еретики были бы схвачены, а это означало пытки и смерть на костре. Сейчас нам грозит только одно: если, встретившись на улице, узнаешь «своего», придется раскланяться.
Пение смолкло. Во внезапно наступившей тишине слышно было только потрескивание факелов. Где-то очень далеко шумел город, в кронах деревьев чирикали разбуженные птицы.
Наступил главный момент обряда: la mise à mort[53]. К лежащему на земле кресту толстой веревкой привязали человека в черном растянутом свитере и терновом венце. Дождь прекратился, пахло сырой землей и молодыми листьями. Колеблющиеся огоньки лампад на надгробных плитах придавали сцене распятия какой-то театральный пафос. Крест подняли, нижний конец укрепили в гнезде, вырубленном в скале; опутанное веревкой тело безвольно свисало с перекладины. Вдруг, в больно давящей на уши тишине, где-то на горизонте среди темных клубящихся туч ночное небо разодрала молния. Все замерло, застыло, будто земля на бегу столкнулась с невидимой преградой и резко остановилась. Продолжалось это не дольше минуты, а может, всего несколько секунд, но давно копившееся напряжение разом схлынуло — меня будто ударило током.
И тотчас же земля возобновила свой бег. Крест был положен на землю, молодого человека поспешно от него отвязали, и теперь, бледный, безмолвный, он стоял в окружении участников обряда напротив освещенного изнутри свечами входа в церковь Святого Гонората. Возглавлявший процессию священник запел гимн на провансальском языке; к нему присоединились почти все собравшиеся — видимо, многие знали этот язык. Торжественная мелодия, неторопливо отдаляясь, исчезала в темной аллее, окаймленной саркофагами римских сановников и визиготских вождей. Факелы гасли один за другим; несмотря на огоньки продолжающих гореть в раскопе лампад становилось все темнее. Mysterium paschale заканчивалась.
Опять я увидел рядом с собой тень и услышал уже знакомый хрипловатый шепот:
— Вечная потребность в искуплении путем жертвоприношения… Как же глубоко это в нас засело… эта жажда экспиации[54]! Ни одна религия никогда не преуменьшала роли чувства вины и никогда не отказывалась… как бы лучше сказать? — от неких утонченных форм шантажа, именуемого грехом. Если вы заметили, даже здесь, когда жертва всего лишь символ, театральный жест, по истечении минуты экстаза у всех какой-то смущенный вид, люди не смотрят друг другу в глаза, словно только что позволили совершиться преступлению. Нет ничего интимнее смерти. Недостойно устраивать из нее спектакль. Я это ненавижу!
Вы собираетесь в воскресенье на корриду? В конце концов, это тоже своего рода обряд, и, когда не остается ничего иного, нужно его сплести, хотя бы из пустоты, и вдохнуть в него жизнь. Мне иногда кажется — пускай это и звучит кощунственно, — что смерть замученного человека и смерть замученного животного встречаются в одном и том же метафизическом пространстве. Смерть уготована всем, но животному — якобы потому, что у него нет души, — не обещано ни воскресения, ни вечной жизни.
В Фонаре мертвых у церкви Святого Гонората погас свет. Я шел вместе со всеми к выходу мимо позднесредневековой усыпальницы патрицианской семьи Порселе с изображением поросенка[55] на гербовом щите, мимо монументального мавзолея консулов Арля. Толпа шагала молча, никто не разговаривал, слышен был только хруст гравия и шум ветра в листве.
Под ритмичное шарканье подошв анонимных участников ночного марша откуда-то издалека, словно из другой жизни, возвращались воспоминания о школьном чтении «Энеиды», восторг и страх, сопутствовавшие первым соприкосновениям с поэзией; на фотопластинке памяти, в результате таинственного алхимического процесса, всплывали слова:
Около церкви Святого Цезария кто-то забирал у выходящих погашенные факелы.