И я пошел из дому в ту ночь, набросив на себя что-то вроде салопа, с книгами под мышкой. В такой поздний час никто не набрасывает на себя салоп и не идет из дому к друзьям-фармацевтам с шовинистами под мышкой. А я вот вышел — в путь, пока еще ничем не озаренный, кроме тусклых созвездий. Чередовались знаки зодиака, и я вздохнул, так глубоко вздохнул, что чуть не вывихнул все, что имею. А вздохнув, сказал:
— Плевать на Миклухо-Маклая, что бы он там ни молол. До тридцати лет, после тридцати лет — какая разница? Ну что, допустим, сделал в мои годы император Нерон? Ровно ничего не сделал. Он успел, правда, откусить башку у брата своего, Британника. Но основное было впереди: он еще не изнасиловал ни одной из своих племянниц, не поджигал Рима с четырех сторон и еще не задушил свою маму атласной подушкой. Вот и у меня тоже — все впереди.
Хо-хо, пускай мы всего-навсего говно собачье, а они — бриллианты, — начхать! Я знаю, какие они бриллианты. И каких они еще навытворяют дел, паскуднейших, чем натворили, — я это тоже знаю! Опали им гортань и душу, Творец, они не заметят даже, что опалил им гортань и душу, все равно — опали!
Вот, вот! Вот, что для них годится, я вспомнил: старинная формула отречения и проклятия: «Да будьте вы прокляты в вашем доме и в вашей постели, во сне и в дороге, в разговоре и молчании. Да будут прокляты все ваши чувства: зрение, слух, обоняние, вкус, и все тело ваше от темени головы до подошвы ног!»
(Прелестная формула!)
Да будьте вы прокляты на пути в свой дом и на пути из дому, в лесах и на горах, со щитом и на щите, на кровати и под кроватью, в панталонах и без панталон! Горе вам, если вам что ни день — хорошо — горе вам! (Если вам хорошо — четырежды горе!) В вашей грамотности и в вашей безграмотности, во всех науках ваших и во всех словесностях — будьте прокляты! На доле любви и в залах заседаний, на толчках и за палитрами, после смерти и до зачатия — будьте прокляты. Да будет так. Аминь.
Впрочем, если вы согласитесь на такое условие, мы драгоценных вас будем пестовать, а вы нас — лелеять, если вы согласны растаять в лучах моего добра, как в лучах Ярила растаяла эта проблядь Снегурочка, — если согласны — я снимаю с вас все проклятия. Меньше было бы заботы о том, что станется с моей землей, если б вы согласились. Ну, да разве вас уломаешь, ублюдки?
Итак, проклятие остается в силе.
Пускай вы изумруды, а мы наоборот. Вы пройдете, надо полагать, а мы пробудем. Изумруды канут на самое дно, а мы поплывем в меру полые, в меру вонючие, — мы поплывем.
Я смахивал вот сейчас на оболтусов-рыцарей, выходящих от Петра Пустынника, — доверху набитых всякой всячиной, с прочищенными мозгами и с лицом, обращенным в сторону гроба Господня. Чередовались знаки зодиака. Созвездия круговращались и мерцали. И я спросил их: «Созвездия, ну хоть теперь-то вот вы благосклонны ко мне?»
«Благосклонны», — ответили созвездия.
Петр Вайль, Александр Генис
Страсти по Ерофееву
Сцена представляет собой кабак… Направо прилавок и полки с бутылками. В глубине дверь, ведущая наружу. Над нею снаружи висит красный засаленный фонарик. Пол и скамьи, стоящие у стен, вплотную заняты богомольцами и прохожими. Многие за неимением места спят сидя. Глубокая ночь. При поднятии занавеса слышится гром и в дверь видна молния.
Сколько бы книг ни написал Венедикт Ерофеев, это всегда будет одна книга. Книга алкогольной свободы и интеллектуального изыска. Историко-литературные изобретения Венички, как выдумки Архипа Куинджи в живописи — не в разнообразии, а в углублении. Поэтому вдохновленные Ерофеевым «Страсти» — не критический опыт о шедевре «Москва-Петушки», но благодарная дань поклонников, романс признания, пафос единомыслия. Знак восхищения — не конкретной книгой, а явлением русской литературы по имени «Веничка Ерофеев».
«Москва-Петушки» — это «Исповедь сына века», это «Герой нашего времени», это «Сентиментальное путешествие», это «Всепьянейшая литургия».
Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский полив! Не будь тебя — как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома?
Это роман маслом для фортепьяно с оркестром, написанный на смещении критериев — и потому единственно правдивый. Его, Ерофеева, явление предвидя, писал великий русский поэт: