Москвич молчал. Пошевелил ртом:
– Мне нечего добавить. Да, лежал тогда на обследовании, не мог приехать. Что смотрите? Справку показать?
– Я знаю, что вы не могли. В Москве я узнал…
– Так вы тогда уехали в Москву? – спросила Принцесса.
Холод, холод, холод. Тысячи, десятки тысяч, миллионы спешащих людей. Дворники-узбеки среди московского снега. Машины с застывшими соплями на бамперах, гриппозный жар метрополитена. Ким останавливается у двоюродного брата в Подмосковье, в Кучино. Исчезнувшая родня понемногу находилась кто в Новосибирске, кто в Ростове, даже в Израиле; все звали к себе, но Москва перетянула – гравитационной массой, как притягивает небесное тело тысячи, десятки тысяч, миллионы песчинок. Так и он, маленькая ташкентская песчинка, вышел в куртке на рыбьем меху из Шереметьева и растворился в мельтешении снегопада.
В Москве он до этого не бывал, хотя Владислав Тимофеевич намекал на какие-то фестивали и выступление чуть ли не на Красной площади. На площадь он теперь съездил, в лицо бил снег, площадь казалась увеличенной и плохо отретушированной открыткой, мавзолей – маленьким.
Еще решил зайти в церковь, даже направился к одной, понравившейся ему внешним видом. Но перед самым входом какой-то мальчик ткнул в его сторону варежкой, четко выговаривая «р», видно, недавно рычание освоил: «Мама, смотр-ри, и тут тоже эти гас-тар-р-байтеры!» Ким хотел было возразить, что он не гастарбайтер, а крещеный кореец. Даже сложил щепоть, чтобы нарисовать пред собою крест… Но промолчал, не перекрестился, и в церковь заходить настроения уже не было.
В один из таких дней он вдруг почувствовал себя узбеком; даже остановился и закашлялся посреди улицы от внезапного прозрения. Это была не вялотекущая ностальгия, которую он замечал здесь у многих бывших узбекистанцев. Просто родина с мавзолеем и рубиновыми звездами оказалась фотомонтажом; реальная, осязаемая и обоняемая родина была там, там, в жаркой и сухой земле, из которой отец его выращивал зеленые усики лука и в которую Ануширван втыкал своих незадачливых философов. Люди оттуда были своими, такие же песчинки, которых мотало по московским улицам, засасывало в метро, выплевывало из стеклянных дверей навстречу очередной проверке регистрации. Он ловил эти «песчинки», выстукивал на узбекском ритуальные расспросы о здоровье, семье, работе, жизни… Быстро дружился с ними – дворниками, строителями, продавцами, поварами и даже одним поэтом, сочинявшим на русском, но видевшим сны на родном хорезмийском диалекте. Ким записывал своей русско-корейской скорописью их истории; кое-что уже опубликовал…
Основное время уходило на сбор материала по тем двум статьям, они висели за ним еще с Ташкента. Сроки сдачи давно прошли, его теребили, он дописывал, уточнял, выходил на новых людей.
Первый материал начался с листков с каракулями, записи ночной беседы с человеком, которого он через неделю, облаченного в последний – белый – костюм, проводил на Минор[16]
. Статья была почти готова, оставалось несколько завершающих мазков. Второй материал касался шахидки, устроившей взрыв в жилом доме на Чиланзаре; прогремело перед самым его отъездом; материал собирался медленно, хотя на первый взгляд было всё ясно, заурядный теракт.– Это неправда.
Все посмотрели на Принцессу. Опустила глаза и покрутила перстень на пальце.
– Что – неправда? – спросил Москвич.
– Всё.
– Вы, что, ее знали?
После того как мать Москвича спасла Принцессу от холода, она прожила в Москве еще два месяца. Стояла на рынке и даже продала несколько баночек с крашеным песком, которые ей дала мать Москвича, да и специи неплохо шли. Она привыкла к своему месту, с холодом боролась так же, как ее соседка по прилавку, азербайджанка: отварит утром яйцо, и в колготки, долго тепло сохраняется, всем теперь советовала. Даже радовалась, когда убегала утром на рынок, хотя Хабиба хватала ее за ногу и не отпускала. Поэтому она стала вставать раньше, когда все спят, чуть-чуть накрасится, чтобы за прилавком хорошо смотреться, и в дверь.