Она говорила себе, что будет смешна, что она уже не девочка, а взрослая дама. Она преодолела тысячи миль, чтобы оказаться здесь. Он стояла по щиколотку в винноцветном туалетном полу, и по сравнению с этим нынешнее было пустяки, чепуха. Разумеется, она сможет пробить ворота и постучаться к нему в дверь.
Разумеется.
Она постучалась.
– Привет, – сказала она. – Я думаю… надеюсь, вы меня помните?
Мужчина был спокоен, как и свет: пространство позади него, прихожая. И вот снова улыбка. Только мелькнула – и тут же пропала.
– Конечно, помню… Пианино.
– Да.
Она немного суетилась, и слова во рту обминались не по-английски: каждое предложение было приговором – маленькой казнью самому себе. Ей пришлось уложить посредине свой родной язык и виться вокруг него. Все же удалось спросить, не прочь ли он прийти к ней в гости. Она бы поиграла ему: ну, то есть если он любит фортепианную музыку, и у нее есть кофе, и тосты с изюмом, и…
– Печенье с помадкой?
– Да.
Почему так смущенно?
– Да. Да, есть и оно.
Он помнил. Он помнил.
Он помнил, и вот, наперекор всем зарокам и аскезе, улыбка, которую он прятал, выбралась на свет. Почти как в фильмах про армию – в комедиях, – где неумелый растерянный новобранец, проходя полосу препятствий, застревает на стене и наконец переваливается на другую сторону: бестолковый и неуклюжий, но счастливый.
И Майкл Данбар поддался:
– Я бы с радостью пришел вас послушать – я слышал только несколько нот в тот день, когда его привезли.
Затем, после долгой секундной паузы:
– А это… Не хотите войти?
В его доме было спокойно и уютно, но что-то словно угнетало. Пенелопа не могла понять, в чем дело, но Майкл-то, конечно, знал. Жизнь, когда-то покинувшая эти стены.
На кухне они назвались друг другу. Он пригласил ее сесть.
Он поймал момент, когда она заметила его грубые шершавые руки, и вот так у них и началось. Довольно долго, не меньше трех часов, они просидели за столом, исцарапанным, деревянным и теплым. Пили чай с молоком и печеньем и говорили об улице Пеппер-стрит, о городе. О работе на стройке и об уборке. Надо сказать, он удивился, как легко она вела беседу, стоило ей оставить страх перед английским. В конце концов, ей было что рассказать.
Новая страна, встреча с океаном.
Изумление и ужас от
Потом Майкл стал спрашивать о тех краях, откуда она приехала, и о том, как это было, и Пенелопа потянулась рукой к лицу. Она откинула с глаз прядь светлых волос, и прилив стал медленно откатываться. Она вспомнила бледную девочку, что слушала книги, которые ей читались снова и снова; вспомнила Вену и тамошние батальоны застланных двухъярусных коек. Но все же больше всего она говорила о пианино и холодном безрадостном мире за окном. Говорила о мужчине с усами и о любви без эмоций.
Негромко и без всякого волнения она сказала:
– Меня вырастила статуя Сталина.
Вечер тянулся, и они рассказывали друг другу о тех «откуда» и «почему», из которых они сделаны. Майкл говорил о Фезертоне: пожары, шахты. Птичий гомон на реке. Он не упоминал Эбби, еще не время, но она вставала там за каждым предметом.
Пенелопе, напротив, все время казалось, что пора остановиться, но внезапно у нее нашлось так много чего сказать. Она заговорила о тараканах и о том ужасе, который они в ней вызывали, и Майкл сочувственно посмеялся; от бумажных домов его губы едва заметно растянулись в удивлении.
Было уже за полночь, когда Пенелопа собралась уходить, и тут она стала извиняться за болтливость, а Майкл Данбар сказал:
– Нет-нет.
Они стояли у раковины, Майкл вымыл чашки и тарелки.
Пенелопа вытирала, она задержалась.
Что-то зашевелилось в ней, и казалось, что и в нем. Годы тихого бесплодия. Целые города, не бывшие, не житые. И хотя каждый из них знал, что никогда не был ни бойким, ни дерзким, лежала перед ними и другая истина – все будет только так.
Без выжиданий, без церемоний.
Пустыня распахнулась, вырвалась из них.
И скоро это стало ему невыносимо.
Не в силах вытерпеть больше ни секунды немого кипения, он шагнул, поднял руку и пошел ва-банк – как был, в мыльной пене.
Он взял ее запястье, спокойно и твердо одновременно.
Не понимая, как и зачем, он положил вторую ладонь ей на талию и, не думая, привлек к себе и поцеловал. Рука у нее стала мокрой, и одежда тоже, рубашка в том месте – и он крепко схватил ткань, сжав пальцы в кулак.
– Боже. Простите, я…
И Пенелопа Лещчушко напугала его как никто и никогда.
Она взяла его мокрую руку и сунула себе под рубашку – положила точно на то же место, но прямо на тело – и доставила ему слово с Востока:
– Jeszcze raz.
Так спокойно, так серьезно, почти без улыбки, будто кухня для этого и была построена.
– То есть, – сказала она, – еще раз.
Парень с кровоточащими руками
Была суббота – прошло полсрока Убийцыной отлучки, – и Клэй шагал по дороге прочь от дома в потемках только что спустившейся ночи.
Его тело было наполовину эластичным, наполовину задубелым.
Руки – сплошные волдыри и мясо.
Внутри вот-вот рванет.
С понедельника он копал в одиночку.