Скальное основание оказалось совсем не так глубоко, как он боялся, – но местами каждый дюйм стоил тяжкого труда. И, бывало, он думал, что вообще не докопается до твердого, и тут – боль камня.
Когда закончил, он уже не мог вспомнить, в какие ночи спал хоть несколько часов в доме, а в какие работал до утра: нередко он просыпался на дне реки.
Он не сразу сообразил, что на дворе суббота.
И сумерки, а не рассвет.
И в этом состоянии полубреда, с раскровавленными, пылающими руками он решил, что пора вновь увидеть город, и собрал минимум поклажи: ларец и любимую книгу о мостах.
Потом он принял душ, горя огнем, оделся, горя огнем, и побрел такой в городок. Лишь раз он дрогнул: обернулся взглянуть на свою работу, и этого хватило.
Посреди дороги он сел наземь, и земля волной вздыбилась вокруг.
– Готово.
Три слога, и каждый со вкусом пыли и песка.
Он немного полежал – пульсирующая твердь, небо в звездах. Затем заставил себя встать и идти.
Как лыжники на склоне
В тот первый вечер на Пеппер-стрит, 37, прощаясь, они условились.
Проводив ее до дому, он сказал, что придет в гости в субботу в четыре.
Улица была темна и пуста.
И слов больше почти не прозвучало.
К ответному визиту он побрился и пришел с букетом ромашек.
Она не сразу села к инструменту, а потом, пока она играла, он стоял рядом. И когда закончила, положил палец на дальнюю правую клавишу.
Она кивнула ему, чтобы отпустил палец, нажал. Но верхняя нота фортепиано капризна.
Если ударить по клавише несильно или неточно, она не зазвучит вообще.
– Еще раз, – сказала Пенелопа, и он усмехнулся нервно, и она тоже – и на этот раз он заставил клавишу звучать.
Будто чмокнул руку Моцарту.
Или запястье Шопену или Баху.
На сей раз начала она.
Преодолев нерешительность и застенчивость, поцеловала его сзади в шею, так мирно, так мягко.
Потом они ели печенье с помадкой.
И съели все до крошки.
Думая об этом сегодня, я вспоминаю все, что нам рассказывали, особенно все, что рассказывали Клэю, и задаюсь вопросом, что же самое важное.
Я думаю, самое важное вот что.
Потом они шесть или семь недель встречались, то у него, то у нее, скакали вверх-вниз по Пеппер-стрит. Что до Майкла Данбара, то в нем каждый раз закипала жизнь – от свежести и светлых кос Пенелопы. Целуя ее, он чувствовал вкус Европы, но еще и вкус не-Эбби. Сплетаясь с ней пальцами перед прощанием, он чувствовал прикосновение беженки, и это была не только она, но и он.
Наконец, он признался ей, на крыльце дома номер 37.
Было воскресное утро, серое и теплое, а ступени холодили – а он был прежде женат и разведен: ее звали Эбби Данбар. Он лежал в гараже на полу.
Мимо промелькнули машина и девочка на велосипеде.
Он рассказал, как пусто было жить, выживать одному. Задолго до того вечера, когда она постучала в его дверь, он хотел ее увидеть. Хотел, но был не в силах. Не мог рисковать еще одним крушением. С него хватит.
Люди, как мне кажется, забавно признаются.
Мы признаемся почти во всем, но важно лишь то, о чем мы умалчиваем.
У Майкла Данбара это были два предмета, которых он не коснулся.
Во-первых, он нипочем не признался бы, что тоже способен творить какую-то красоту, – картины.
И к тому же (это было продолжением первого) не сказал, что где-то в самых мрачных закоулках души даже больше, чем новой отставки, он боялся приговорить другую женщину к званию вечно второй. Вот так он думал об Эбби и о жизни, которой жил и которой лишился.
Но, с другой стороны, был ли у него какой-то выбор?
Это был мир, где несговорчивые грузчики попирали логику. Мир, где судьба представала перед тобой одновременно загорелой и бледной. Боже, да там даже Сталин затесался: как бы он мог сказать «нет»?
Может, и правда, что нам не приходится такое решать.
Мы думаем, будто решаем, но это не так.
Мы наматываем круги по району.
Ходим мимо той самой двери.
И если ударяем по клавише пианино и оно не звучит, то мы ударяем еще раз, потому что так надо. Нам надо
Вообще-то, Пенелопа никак не должна была здесь оказаться.
Наш отец не должен был развестись.
Но они оказались там и двигались, размеренно и естественно, к определенному рубежу. Как лыжники с горы, они неслись под обратный отсчет в мое «
Консерватор
С перрона он увидел приближавшиеся огни ночного поезда.
Издали это выглядело как медленно плывущий волшебный факел.
В вагоне, однако, было как в раю.
Воздух прохладен, сиденье теплое.
Сердце у него – как сломанная кость в теле.
Легкая, как восковой муляж.
Он удобно откинулся на спинку сиденья и заснул.
В город поезд прибыл в пять с минутами в воскресное утро. Клэя потряс за плечо какой-то попутчик.
– Эй, парень, парень, приехали.
Клэй очнулся, кое-как поднялся со скамьи; несмотря ни на что – жуткую головную боль, как огнем резанувшую плечо лямку сумки – тяга была несомненна.
Повеяло домом.