Глинка помнил разговор с Мейербером об операх Глюка и не оставлял надежды увидеть какое-нибудь его сочинение на немецкой сцене. Несмотря на очередное расстройство желудка, он приложил немалые усилия для того, чтобы устроить показ спектакля во время своего пребывания в Берлине. Вот где пригодилось умение композитора быть любезным и обходительным. И он добился своего. Ден и издатель Шлезингер познакомили его с директором театров, и вскоре Глинка получил его согласие на постановку. По совету того же Шлезингера русский композитор отправился с визитом к примадонне Луизе Кёстер, любимице публике, и также добился ее согласия. И вот наконец в Берлинском оперном театре была показана опера Глюка «Армида»{502}, написанная на эпизод из поэмы Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим». Главная героиня, волшебница Армида, полюбила рыцаря Ринальдо и своими чарами заставила его позабыть о долге, что в результате привело к краху ее волшебного мира{503}. Глинка был сражен музыкой великого реформатора. Он не находил слов. После премьеры он отправил Одоевскому, которого считал единственным, кто сможет понять его переживания, короткое письмо: «Слышал Армиду — довольно!»[642]
Глинка позже писал, что его поразили сила и драматизм этой оперы. Ни у кого из итальянцев, а тем более французов подобного не было — первые полностью погружались в чувства, вторые — давали в основном внешние описательные картины. А у Глюка лаконичный музыкальный стиль классицизма передавал богатую палитру возвышенных чувств. Одоевский, слышавший оперу через три года, в 1857 году в Веймаре под управлением Ференца Листа, записал: «Что за дивная вещь, что за эффекты со столь простыми средствами. Это картина Рафаэля или Леонардо да Винчи»[643].
В итоге, после двухлетнего пребывания в столице шика и моды, Глинка почувствовал безысходную ностальгию. Теперь уже Россия казалась ему землей обетованной, где люди искренне живут эмоциями, расположены друг к другу и участвуют в судьбе каждого. Он уже забыл, как два года назад именно от этого — слишком большой участливости знакомых и света — бежал за границу. За время парижской жизни композитор так ничего и не сочинил, если не считать сожженную рукопись неоконченной украинской симфонии… Но Глинка уже почти не жалел об этом: его интересы теперь были далеки от шума света, театров, публичной музыки и даже путешествий. Нестор Кукольник просил его написать еще одну оперу, на что композитор твердо ответил:
— На это моего согласия нет[644].
Сейчас ему, поглощенному новыми впечатлениями, казалось, что перед ним открывается новое направление в музыке, подсказанное творчеством Глюка.
Глава пятнадцатая. Возвращение «Блудного сына» (1854–1856)
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Приезд в Петербург весной 1854 года Глинка ощущал как возвращение блудного сына из «бусурманских мест»[645]. Охватившая его тоска по родине — это, как оценивал он, «наказание Господа», который его «направлял на истинный путь»[646]. Окончание скитальничества и жизнь в родной земле теперь были пределом его мечтаний.
Но, возвратившись, он ощутил скрытую (а иногда и открытую) критику со стороны современников. Некоторые знакомые полагали, что Глинка исписался, что он уже больше не сможет ничего сделать. Как вспоминал Арнольд, он «душевно и телесно был уже окончательно расстроен»[647]. Даргомыжский писал об окончании его «художественного поприща» и даже пророчил его дальнейшую деятельность в качестве музыкального критика, что должно было принести пользу искусству[648]. Молодежь считала его внешний имидж непривлекательным. Павел Ковалевский вспоминал: «Бедный больной и вообще-то теперь почти ничего и никого не мог терпеть. Он и самого себя выносил с трудом; тяготился известностью, почти обижался, когда в нем видели не Михаила Ивановича, а композитора, и сердился, когда заговаривали об его сочинениях»[649]. В воспоминаниях племянницы композитора, Юлии Бер-Стунеевой, рисуется портрет человека доброго, но безвольного: «…необычайной доброты, слабой воли, подпадавший быстро под чье-нибудь влияние…»; «Кукольники на него влияли так же сильно, как и дон Пед-ро. В житейском обиходе он был непрактичным в высшей степени: не знал счета деньгам, не знал, как устроить себя лучше, и все отдавал в руки других»[650].
Эту точку зрения поддерживали и в советской литературе: два с лишним года в Петербурге назывались этапом творческой инертности Глинки. Ее причины находили в «дурном самочувствии» и «болезненной раздражительности»[651].
Другую точку зрения высказывал Владимир Стасов. Он считал, что Глинка переживал новый творческий этап, чувствуя в себе новые силы, и с самого приезда не оставался в праздности.