Глинке, как и прежде, было важно, чтобы его имя знали при дворе и чтобы его музыка звучала в царской семье. Он заботился о том, чтобы у фрейлин императрицы были его романсы. Он посылал их разные издания Бартеневой, княгине Юсуповой и семейству Нарышкиных.
Но коронация воспринималась как исключительный случай. Михаил Иванович выражал патриотические чувства и преклонение перед новым правителем своей музыкой. Исполнение на торжествах его произведений поддерживало символическую связь с монархом, а потребность в этом ощущал каждый русский дворянин. Посвящая свое творение помазаннику Божьему на земле, он выполнял свой дворянский долг — долг службы и долг чести.
Помимо этого, Александр I просто нравился Глинке как человек. «Мягкий, добрый, снисходительный» — так о нем говорили современники[721], что было высшими добродетелями для композитора. В этом случае его посвящение нельзя считать церемониальным ритуалом или светской традицией. Композитор тем самым искренне выражал свои чувства, которые трудно передать словами, не «скатившись» в банальность.
К приезду императора и коронационным торжествам Москва ожила. Был восстановлен московский Большой театр, сгоревший в марте 1853 года. Приехали оперная Итальянская труппа и лучшие балетные силы. Выступала с большим успехом хоровая капелла под управлением князя Ю. Н. Голицына. Тема взаимной любви царя и народа муссировалась не только в прессе, но и визуализировалась во время торжеств — к празднествам допускались все сословия. В процессию, сопровождавшую императорскую фамилию и официальные делегации, следовавшую к собору, впервые были включены представители крестьянства. 17 сентября празднества завершились невероятными фейерверками на Лефортовом поле. Символично, что фейерверки образовывали в небе абрис нового памятника Ивану Сусанину в Костроме. Действие происходило под звучание каватины из «Жизни за царя».
«Москва просто угорела, праздник на празднике — иллюминации — парадные театры — фейерверки — гулянья — ну, словом, когда все это кончится, то хоть в гроб ложись со скуки»[722], — сообщал Булгаков Глинке в Петербург.
Глинка до конца жизни оставался искренним патриотом. Как и все смоленские Глинки, он был последователем «официальной народности», в постулаты которой действительно верил. Уже после смерти композитора Зигфрид Ден в письме Шестаковой, рассказывая о последних днях его жизни, писал: «Любопытную черту в жизни Глинки составляло нерасположение к новым русским жившим за границею политическим писателям, которые писали против России (видимо, речь шла о Герцене. —
Глава шестнадцатая. Последний путь. Берлин (1856–1857)
Кто получил много способностей и сил, тот должен много, много благодарить Бога, вся жизнь того должна превратиться в один благодарный Гимн, а чувства изливаться одной прекрасной песнью неумолкаемого благодарения.
52-летний Глинка отправился в далекий путь с воодушевлением. Он возлагал большие надежды на занятия с Зигфридом Деном, которые вполне оправдались. Сохранившиеся письма последнего года жизни показывают Глинку как человека, радующегося жизни и увлеченного творчеством, довольного удобствами и погодой, к тому же редко жалующегося на плохое здоровье.
Никто, в том числе он сам, не мог предположить, что четвертое заграничное путешествие подведет итог его земной жизни. Возникший впоследствии образ разочарованного в мире и в себе композитора, который уезжал из ненавистной России, чтобы в одиночестве уйти в мир иной, — всего лишь очередной романтический миф. Наоборот, Глинка отправлялся за новыми музыкальными идеями и открытиями.
Жизнь в Берлине
Глинка выехал из Петербурга 27 апреля 1856 года в сопровождении давнего друга, контрабасиста Филармонического общества Андрея Богдановича Мемеля, который отправился навестить родственников. Компания была приятной, но путь в карете через Варшаву, пограничный Калиш, а затем передвижение по железной дороге совершенно измучили композитора. Спасал от плохого самочувствия неподдельный восторг Мемеля, давно не видевшего своей родины и восторгавшегося каждым домом и улицей Берлина:
— Я не был здесь 34 года!
Глинка смеялся над эмоциональным музыкантом:
— Мемель, Вы просто объедение!